Наталья САВЕЛЬЕВА. Марина Цветаева и Арсений Тарковский. Марина цветаева оживила письменный стол сравнила с деревом


Стол (Марина Цветаева) — Читальный зал — Омилия

                 1

Мой письменный верный стол!Спасибо за то, что шелСо мною по всем путям.Меня охранял — как шрам.

Мой письменный вьючный мул!Спасибо, что ног не гнулПод ношей, поклажу грез —Спасибо — что нес и нес.

Строжайшее из зерцал!Спасибо за то, что стал — Соблазнам мирским порог —Всем радостям поперек,

Всем низостям — наотрез!Дубовый противовесЛьву ненависти, слонуОбиды — всему, всему.

Мой заживо смертный тес!Спасибо, что рос и росСо мною, по мере делНастольных — большая, ширел,

Так ширился, до широт —Таких, что, раскрывши рот,Схватясь за столовый кант… — Меня заливал, как штранд!

К себе пригвоздив чуть свет —Спасибо за то, что — вследСрывался! На всех путяхМеня настигал, как шах —

Беглянку. — Назад, на стул!Спасибо за то, что блюлИ гнул. У невечных благМеня отбивал — как маг —

Сомнамбулу.Битв рубцы,Стол, выстроивший в столбцыГорящие: жил багрец!Деяний моих столбец!

Столп столпника, уст затвор —Ты был мне престол, Простор-Тем был мне, что морю толпЕврейских — горящий столп!

Так будь же благословен —Лбом, локтем, узлом коленИспытанный, — как пилаВ грудь въевшийся — край стола!

               2

Тридцатая годовщинаСоюза — верней любви.Я знаю твои морщины,Как знаешь и ты — мои,

Которых — не ты ли — автор?Съедавший за дестью десть,Учивший, что нету — завтра,Что только сегодня — есть.

И деньги, и письма с почты —Стол — сбрасывавший — в поток!Твердивший, что каждой строчкиСегодня — последний срок.

Грозивший, что счетом ложекСоздателю не воздашь,Что завтра меня положат —Дурищу — да на тебя ж!

               3

Тридцатая годовщинаСоюза — держись, злецы!Я знаю твои морщины,Изъяны, рубцы, зубцы —

Малейшую из зазубрин!(Зубами — коль стих не шел!)Да, был человек возлюблен!И сей человек был — стол

Сосновый. Не мне на всхолмьеБерезу берeг карел!Порой еще с слезкой смольной,Но вдруг — через ночь — старел,

Разумнел — так школьник дерзостьСдает под мужской нажим.Сажусь — еле доску держит,Побьюсь — точно век дружим!

Ты — стоя, в упор, я — спинуСогнувши — пиши! пиши! —Которую десятинуВспахали, версту — прошли,

Покрыли: письмом — красивейНе сыщешь в державе всей!Не меньше, чем пол-РоссииПокрыто рукою сей!

Сосновый, дубовый, в лакеГрошовом, с кольцом в ноздрях,Садовый, столовый — всякий,Лишь бы не на трех ногах!

Как трех Самозванцев в бракеПризнавшая тезка — тот!Бильярдный, базарный — всякий —Лишь бы не сдавал высот

Заветных. Когда ж подастсяЖелезный — под локтевымНапором, столов — богатство!Вот пень: не обнять двоим!

А паперть? А край колодца?А старой могилы — пласт?Лишь только б мои два локтяВсегда утверждали: — даст

Бог! Есть Бог! Поэт — устройчив:Всe — стол ему, всe — престол!Но лучше всего, всех стойче —Ты, — мой наколенный стол!

               4

Обидел и обошел?Спасибо за то, что — столДал, стойкий, врагам на страхСтол — на четырех ногах

Упорства. Скорей — скалуСворотишь! И лоб — к столуПодстатный, и локоть под —Чтоб лоб свой держать, как свод.

— А прочего дал в обрез?А прочный, во весь мой вес,Просторный, — во весь мой бег,Стол — вечный — на весь мой век!

Спасибо тебе, Столяр,За доску — во весь мой дар,За ножки — прочней химерПарижских, за вещь — в размер.

               5

Мой письменный верный стол!Спасибо за то, что стволОтдав мне, чтоб стать — столом,Остался — живым стволом!

С листвы молодой игройНад бровью, с живой корой,С слезами живой смолы,С корнями до дна земли!

               6

Квиты: вами я объедена,Мною — живописаны.Вас положат — на обеденный,А меня — на письменный.

Оттого что, йотой счастлива,Яств иных не ведала.Оттого что слишком часто вы,Долго вы обедали.

Всяк на выбранном заранее —(Много до рождения! -)Месте своего деяния,Своего радения:

Вы — с отрыжками, я — с книжками,С трюфелем, я — с грифелем,Вы — с оливками, я — с рифмами,С пикулем, я — с дактилем.

В головах — свечами смертнымиСпаржа толстоногая.Полосатая десертнаяСкатерть вам — дорогою!

Табачку пыхнем гаванскогоСлева вам — и справа вам.Полотняная голландскаяСкатерть вам — да саваном!

А чтоб скатертью не тратиться —В яму, место низкое,Вытряхнут (вас всех со скатерти:)С крошками, с огрызками.

Каплуном-то вместо голубя — Порох! душа — при вскрытии.А меня положат — голую:Два крыла прикрытием.

1933

omiliya.org

Наталья САВЕЛЬЕВА. Марина Цветаева и Арсений Тарковский.

"Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина..."

Первая встреча

Последние годы жизни Марины Цветаевой хорошо изучены, но точной даты встречи ее с Арсением Тарковским нет нигде. Известно, что поводом для знакомства послужили стихи - переводы Арсения Тарковского туркменского поэта Кемине. Полное название книжки "Кемине. Собрание песен и стихов в переводе Арсения Тарковского с добавлением избранных народных рассказов о жизни прославленного поэта". Под общей редакцией Петра Скосырева. Москва, Государственное издательство "Художественная литература", 1940 год. Сборник был подписан в печать 12 сентября 1940 года, и, возможно, через месяц он вышел в свет.

Известен черновик письма Марины Ивановны к Арсению Тарковскому, записанный в октябрьской тетради Цветаевой за 1940 год и переписанный для кого-то Ариадной Эфрон.

"Милый тов. Т. (...)

Ваш перевод - прелесть. Что вы можете - сами? Потому что за другого вы можете - все. Найдите (полюбите) - слова у вас будут.

Скоро я вас позову в гости - вечерком - послушать стихи (мои), из будущей книги. Поэтому - дайте мне ваш адрес, чтобы приглашение не блуждало - или не лежало - как это письмо.

Я бы очень просила вас этого моего письмеца никому не показывать, я - человек уединенный, и я пишу - вам - зачем вам другие? (руки и глаза) и никому не говорить, что вот, на днях, усл (ышите) мои стихи - скоро у меня будет открытый вечер, тогда все придут. А сейчас - я вас зову по-дружески.

Всякая рукопись - беззащитна. Я вся - рукопись.

М (арина) Ц(ветаева)"

Это позднее письмо "поздней" Цветаевой - совсем молодое по духу.

Перевод Арсения Тарковского попал к Марине Цветаевой, скорее всего, через его близкую знакомую, переводчицу Нину Герасимовну Бернер-Яковлеву. В молодости она посещала литературно-художественный кружок на Большой Димитровке, хозяином которого был Брюсов. Там она впервые увидела Марину и Асю Цветаевых в сопровождении Максимилиана Волошина.

Если судить по письму, адресовано оно человеку уже знакомому, к которому возникла симпатия. Цветаева и Тарковский могли встретиться и на каком-нибудь литературном вечере, и в секции переводчиков... Но Бернер-Яковлева утверждает, что Цветаева и Тарковский познакомились именно у нее. Достоверно известно об их встрече в доме у Нины Герасимовны в Телеграфном переулке. Эту комнату в "коммуналке" вспоминает Мария Белкина: "...зеленые стены, где стояла старинная мебель красного дерева и на полках французские книги в кожаных переплетах". А у Марины Арсеньевны Тарковской, дочери поэта, в ее недавно вышедшей книге "Осколки зеркала" так: "туда я несколько раз приходила с мамой - мама дружила с Ниной Герасимовной. Комната была выкрашена в "старинный" зеленый цвет - это в эпоху дешевых обоев и дорогого "серебряного" наката. Помню, что там была мебель красного дерева - бюро, диван и горка, заставленная старинным стеклом. И цвет стен, и мебель очень шли хозяйке - статной рыжеволосой красавице, которая и в зрелые годы была очень хороша".

Сама Нина Герасимовна вспоминала: "Они познакомились у меня в доме. Мне хорошо запомнился этот день. Я зачем-то вышла из комнаты. Когда я вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным. Встретились, взметнулись, метнулись. Поэт к поэту..."

Поэт к поэту... Это очень важно. Когда Арсений Тарковский приехал в 1925 году в Москву учиться, Марина Цветаева уже три года жила в Чехии. Но ее стихи были хорошо известны людям, интересующимся поэзией. Книжки ее можно было найти у букинистов, прочесть или выменять у друзей. Молодой Арсений Тарковский очень уважал Цветаеву как мастера, мэтра, старшего коллегу. Марина Арсеньевна пишет, что ей, родившейся в 1934-м, Арсений Александрович дал имя в честь поэта Цветаевой.

Когда они встретились, Марина Ивановна только что вернулась из Франции. Арсений Тарковский в то лето 1939 года вместе со своей второй женой Антониной Александровной и ее дочерью Еленой жил в Чечено-Ингушетии, где переводил местных поэтов.

За плечами у него ранняя горькая любовь к Марии Густавовне Фальц, позже - счастливая женитьба на Марии Ивановне Вишняковой, рождение в семье двоих детей - Андрея и Марины, потом уход из семьи к Антонине Александровне Трениной по страстной любви... Он пишет прекрасные собственные стихи, но до выхода первой его книги еще годы, поэтому на жизнь приходится зарабатывать переводами. Тарковский не просто поэт - поэт истинный. Он не мог не почетать стихи Марины Цветаевой, не мог и в жизни пройти мимо нее.

Да, о Цветаевой 40-х годов написано немало. Было трудно, тяжело, невыносимо... - все эти слова уместны. Но для поэта всегда - поверх всех бед и несчастий - все-таки страшнее всего "сердца пустота".

"Незваная, седьмая..."

1940-й год. Встреча с Арсением Тарковским. Они звонили друг другу, встречались, гуляли по любимым местам Цветаевой - Волхонке, Арбату, Трехпрудному... Однажды встретились в очереди в гослитовской кассе. Те, кто видел их вместе, замечали, как менялась Цветаева в обществе Тарковского. Марина Арсеньевна пишет: "Отношение папы к Цветаевой не меняется. Он, уже возмужавший поэт, все тот же почтительный ученик, она для него - старший друг и Мастер. К стихотворению "Сверчок" (1940 год) в папиной тетради есть приписка: "Заповедную" во второй строке - эпитет придуман Мариной Цветаевой, вместо моего, который ей не понравился" (я разыскала папин эпитет - "похоронную")".

Однажды, в присутствии Марины Ивановны, Арсений Тарковский прочел свое стихотворение, обращенное к дорогим ушедшим людям - отцу, брату, любимой женщине Марии Густавовне Фальц (стихи написаны за несколько дней до годовщины ее смерти).

 

Стол накрыт на шестерых,

Розы да хрусталь,

А среди гостей моих

Горе да печаль.

И со мною мой отец,

И со мною брат.

Час проходит. Наконец

У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,

Холодна рука

И немодные шумят

Синие шелка.

И вино звенит из тьмы,

И поет стекло:

"Как тебя любили мы,

Сколько лет прошло!"

Улыбнется мне отец,

Брат нальет вина,

Даст мне руку без колец,

Скажет мне она:

- Каблучки мои в пыли,

Выцвела коса,

И поют из-под земли

Наши голоса.

1940 год

 

Цветаева обычно легко запоминала чужие стихи, с первого же чтения. Но в своем ответном стихотворении она отказывается от балладного стиля Арсения Тарковского, от хорея, и пишет ямбом, что придает стихам особую силу и драматизм. Сидящих за столом Цветаева называет по-своему: у Тарковского - отец, брат, Она и фольклорные "горе да печаль"; у Цветаевой: "Два брата, третий - ты сам с женой, отец и мать". Марина Ивановна не поняла - или не захотела понять, - что на ужин к Тарковскому приходит его умершая возлюбленная. Может быть, зная это, она не написала бы ему эти ответные стихи, которые звучат не только как укор, но и как надежда на поворот к лучшему в их отношениях. Пока же ее на ужин не позвали.

 

Все повторяю первый стих

И все переправляю слово:

"Я стол накрыл на шестерых"...

Ты одного забыл - седьмого.

Невесело вам вшестером.

На лицах - дождевые струи...

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть - седьмую...

Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально - им, печален - сам,

Непозванная - всех печальней.

Невесело и несветло.

Ах! не едите и не пьете.

- Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий -

Ты сам - с женой, отец и мать)

Есть семеро - раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых -

Быть призраком хочу - с твоими,

(Своими)...

Робкая как вор,

О - ни души не задевая! -

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

Раз! - опрокинула стакан!

И все, что жаждало пролиться, -

Вся соль из глаз, вся кровь из ран -

Со скатерти - на половицы.

И - гроба нет! Разлуки - нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть - на свадебный обед,

Я - жизнь, пришедшая на ужин.

...Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг - и все же укоряю:

- Ты, стол накрывший на шесть - душ,

Меня не посадивший - с краю.

6 марта 1941 г.

 

Точное и очень страшное предчувствие своей судьбы.

...Вскоре становится ясно, что Арсений Александрович избегает встреч с нею. Весной 1941 года он даже не поздоровался с ней на книжном базаре в Клубе писателей. Он мужчина, он поэт, предпочитающий любить - гораздо больше, чем принимать любовь. В этом отношении их полюса совпадали с Анной Ахматовой. Да и просто - и физически, и эмоционально - он не мог уделять Марине Ивановне больше времени, чем уделял. У него молодая жена и приемная дочь, бывшая жена и двое своих маленьких детей, старенькая мама... Ушедшие любимые люди. Тем не менее ему тоже жаль терять дружбу с Цветаевой:

 

Все, все связалось, даже воздух самый

Вокруг тебя - до самых звезд твоих -

И поясок, и каждый твой упрямый

Упругий шаг и угловатый стих.

Ты, не отпущенная на поруки,

Вольна гореть и расточать вольна,

Подумай только: не было разлуки,

Смыкаются, как воды, времена.

На радость руку! На печаль, на годы,

Но только бы ты не ушла опять.

Тебе подвластны гибельные воды,

Не надо снова их разъединять.

(Первая редакция стихотворения).

 

И снова - удивительное горькое предчувствие.

Под стихами дата - "16 марта 1941 года". О том, что существуют стихи, посвященные ему, возможно, последние в жизни Цветаевой, Арсений Тарковский тогда не знал.

Началась война. Однажды Цветаева и Тарковский случайно встретились на Арбатской площади и попали под бомбежку. Спрятались в бомбоубежище. Марина Ивановна была в панике - раскачиваясь, повторяла одну и ту же фразу: "А он (фашист - Н.С.) все идет и идет...".

Потом - эвакуация. Возможно, судьба Цветаевой сложилась бы иначе, если бы Тарковский уехал в Чистополь в одно время с ней. Но он сначала проводил туда жену и приемную дочь, а сам смог выехать только 16 октября.

О смерти Марины Ивановны узнал еще в Москве.

И дальше мы слышим только его голос: стихи, написанные сразу, и более поздние, из цикла "Памяти Марины Цветаевой" (в нем 6 стихотворений).

 

"Зову - не отзывается, крепко спит Марина,

Елабуга, Елабуга, кладбищенская глина..."

(1941 г.)

 

"Марина стирает белье.

В гордыне шипучую пену

Рабочие руки ее

Швыряют на голую стену..."

(1963 г.)

"Как я боюсь тебя забыть

И променять в одно мгновенье

Прямую фосфорную нить

На удвоенье, утроенье

Рифм - и в твоем стихотворенье

Тебя опять похоронить".

(1963 г.)

"Между Анной и Мариной"

(строки Юнны Мориц)

У раннего Арсения Тарковского я еще слышу цветаевские интонации. Да и позже - тоже.

"Плыл вниз от Юрьевца по Волге звон пасхальный,

И в легком облаке был виден город дальний..."

(1932 г.)

"Я взошла бы на горы, да круты откосы,

Людей бы винила, да не знаю виновника,

Расплела бы я, дура, седые косы..."

(1941 г.)

"Дровяние, погонные возвожу алтари.

Кама, Кама, река моя, полыньи свои отвори..."

(1941 г.)

Он поэт, он молод, его раздирают страсти, он многое переживает трагически... И Цветаеву он любит - раннюю, до 1917 года, а после - утверждает - она как поэт кончилась... Взрослея, он уходит от молодости своей и от молодой Цветаевой, от поэтики ее все дальше и дальше. Однажды, как вспоминает писательница Елена Криштоф, он спросил вслух: "Кто бы мне объяснил, почему, чем дальше, тем больше ухожу я от поэзии Цветаевой?.." И сам себе ответил: "Перескажу объяснение одной молодой женщины. Двадцатилетней. Она мне сказала: у тебя на Цветаеву уже сил недостает... Возможно, она права. По крайней мере - в моем случае...". Цветаева для него тоже (как и Анна Ахматова - Н.С.) была Поэт с большой буквы и даже больше. Но все воспоминания о ней, все ее клубящиеся, неспокойные или лучше - лишающие покоя строки, все свои долги перед ней - все это, вместе взятое, он спрятал в дальней комнате и закинул ключ в реку..."

С Ахматовой же было иначе. С годами он все больше и больше ценил ее поэзию, поэтический слух, остроумие, называл ее лучшим поэтом века. Очень любил ее как человека. Более того, Арсений Тарковский перед Анной Андреевной благоговел, благодарил "за царственное существование и царственное же слово", сожалел, что они разминулись во времени и пространстве. Как свидетельствуют многие, с большим трудом пережил ее смерть, думал - не выживет. Да и сам Тарковский писал с возрастом все спокойнее, размереннее, все ближе и ближе к Ахматовой. Равновесие, гармония Ахматовой были ему ближе, чем цветаевский бунт. А, может быть, Анна Ахматова была ему ближе по-христиански, потому что у нее не было глубокого отчаяния...

Иногда он за что-то горько корил Цветаеву, говорил, что любит ее (свидетельство Вениамина Блаженного), часто говорил о ней нежно... Тем не менее стихи Цветаевой читал все реже и реже, а вот прозу - с неизменным интересом. Постоянными спутниками поэта были Пушкин, Баратынский, Тютчев. Любил всегда, но с большими оговорками, Блока и Пастернака. С годами охладел к Мандельштаму. Но, пожалуй, сильнее всего он отошел от Цветаевой. Говорил, что не может переносить ее "нервической разорванности предложений, постоянного крика". Хотя она и оставалась для Арсения Александровича великим поэтом, но уже без былой страстности и любви.

Поэтика Тарковского основана на осторожном, но и в то же время достаточно смелом развитии традиционных поэтических форм. В этом заключается его новизна, но опять же она не столь очевидна и резка, как, например, у Иосифа Бродского. У Марины Цветаевой и Андрея Белого - резкие синтаксические переносы, перепады ритма... Путь Цветаевой - путь от простого к сложному, путь Пастернака, наоборот, - от сложного к простому, Ахматова - поэт равный, гармоничный на протяжении всей жизни.

Итак. Арсений Александрович Тарковский. Последний всплеск Марины Цветаевой, последняя попытка спасения от пустоты... Но: разминовение человеческое, разминовение творческое. Многое не состоялось, многому не суждено было сбыться. Впрочем, они дали друг другу больше, чем не дали. Такие человеческие и поэтические отношения не забываются.

И все же эта последняя встреча снова обернулась для Марины Ивановны "невстречей". То есть новой пустотой души.

...К лету 1941 года огонь ее души погас окончательно. Никто не сумел (да, в общем-то, и не захотел) поддержать его. Погас огонь любви - перестали писаться стихи. Исчезли стихи - ослабла воля к жизни.

И тогда стихия Смерти увлекла Цветаеву за собой.

moloko.ruspole.info

Литпресс. Марина Цветаева - MAMLAS

Ещё о репрессиях и цензуре в литературе, в т.ч. Пастернак и смерть Цветаевой | Дневники Мура | Цветаева: поэма конца

«Мне не дают заработать своим на тюрьму!» Самоубийство Марины Цветаевой / 31 августа 1941 годаКалендарь литературных преследований / Спецпроект Weekend

В год, объявленный годом литературы, Weekend открывает новый проект: календарь литературных преследований. В каждом номере — один из случаев репрессий в истории русской литературы, пришедшийся на соответствующие даты и рассказанный словами участников и свидетелей. ©

Ещё в проектеМарина Цветаева, СССР, 1939 годЗа два года, которые Марина Цветаева прожила в СССР после возвращения из эмиграции в 1939 году, она формально не подвергалась преследованиям за литературную деятельность. Ее, величайшего поэта и жену и мать арестованных по обвинению в шпионаже Сергея и Ариадны Эфрон, просто не стали печатать.Единственная попытка Цветаевой издать сборник стихов была пресечена внутренней рецензией Гослитиздата. Ей не позволили быть даже литературным поденщиком: предоставленная вначале возможность делать переводы была быстро отнята. Безработица и изоляция довели ее до отчаяния, нищеты, а в конечном итоге — до самоубийства.

Из отзыва Корнелия Зелинского на сборник стихов Марины Цветаевой, предложенный к публикации в Гослитиздате, 19 ноября 1940 года

Из всего сказанного[1] ясно, что в данном своем виде[2] книга М. Цветаевой не может быть издана[3] Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь,[4] круг интересов[5]) чуждо нам[6] и идет вразрез[7] направлению советской поэзии[8] как поэзии социалистического реализма. Из всей книги едва ли можно отобрать[9] 5-6 стихотворений, достойных быть демонстрированными нашему читателю[10]. И если издавать Цветаеву[11], то отбор стихов[12] из всего написанного[13] ею, вероятно, не должен быть поручаем автору. Худшей услугой ему было бы[14] издание именно этой книги.

Подробнее...

[3] ...не может быть издана...

Запись Марины Цветаевой на машинописи не принятого к печати сборника стихов / 1940 год

P.S. Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм,— просто бессовестный. Это я говорю из будущего.

[8] ...направлению советской поэзии...

Из письма Марины Цветаевой Лаврентию Берии / 23 декабря 1939 года

<…> 27-го августа — арест дочери. <…>

А вслед за дочерью арестовали — 10-го Октября 1939 г., ровно два года после его отъезда в Союз, день в день,— и моего мужа, совершенно больного и истерзанного ее бедой. <…>

После ареста мужа я осталась совсем без средств. Писатели устраивают мне ряд переводов с грузинского, французского и немецкого языков. <…>

[10] ...нашему читателю...

Из дневника Георгия Эфрона / 27 августа 1940 года

Сегодня — наихудший день моей жизни — и годовщина Алиного ареста. Я зол, как чорт. Мне это положение ужасно надоело. Я не вижу исхода. <…> Мы написали телеграмму в Кремль, Сталину: "Помогите мне, я в отчаянном положении. Писательница Марина Цветаева". Я отправил тотчас же по почте. <…> Мы все сделали, что могли. Я уверен, что дело с телеграммой удастся. Говорят, что Сталин уже предоставлял комнаты и помогал много раз людям, которые к нему обращались. Увидим. Я на него очень надеюсь. <…> Наверное, когда Сталин получит телеграмму, то он вызовет или Фадеева, или Павленко и расспросит их о матери.

[7] ...идет вразрез...

Из письма Марины Цветаевой Вере Меркурьевой / 31 августа 1940 года

Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. <…> Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. <…> Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что "писательнице с сыном" каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д.— Где мне тягаться с одиноким мужчиной!

Словом, Москва меня не вмещает.

[12] ...отбор стихов...

Из записной книжки Марины Цветаевой / Сентябрь 1940 года

О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает,— что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п. ч. везде электричество. Никаких "люстр"... Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна... Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!

Доживать — дожевывать

Горькую полынь —

Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено.

[14] ...услугой было бы...

Из черновика письма Марины Цветаевой Александру Фадееву / Не ранее 20 декабря 1940 года

Повторяю обе просьбы: спасти [мой архив и по возможности мой багаж] в первую голову — мой архив. Мое второе дело, связанное с первым,— моя литературная работа. Когда узнают, что у меня есть множество переводов Пушкина на французский <…> мне говорят: Предложите в Интернациональную литературу, это ее очень заинтересует — а что мне предложить? Восстановить из памяти все — невозможно.

То же со стихами, из которых, несомненно, многое бы подошло для печати. Без архива я человек — без рук и без голоса.

Из письма Александра Фадеева Марине Цветаевой / 17 января 1941 года

Товарищ Цветаева!

В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела. Во всяком случае, постараюсь что-нибудь сделать. Но достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра.

[13] ...из всего написанного...

Из черновой тетради Марины Цветаевой / 26 декабря 1940 года

Но — как жить? Ведь я живу очередным переводом, вся, с Муром, с метро, с ежедневными хлебом и маслом. Я уже третий, нет — четвертый день ничего не покупаю,— едим запасы (ибо я — умница). Но — папиросы? И, вообще, — что это такое? В трудовой стране — с таким тружеником как я! ...Пришла домой и плакала, а Мур ругался — на меня: я, де, не умею устраиваться и так далее...— словом обычная мужская справедливость: отместка за неудачу, нарушенный покой,— отместка потерпевшему.

<…> Одну секунду, в редакции, я чуть было — на самом краю! — не сказала, верней не произнесла уже говоримого: — Мне в пятницу нечего нести своим в тюрьму. Мне не дают заработать своим на тюрьму! Еле остановила. А когда-нибудь — не остановлю. Так еще, то есть таких пустых рук, ни разу не было, за все сроки 10-го и 27-го, всегда — было, а тут — пустые ладони.

[4] ...тон, словарь...

Из воспоминаний Анастасии Цветаевой / 1971 год

Помню иронию, с какой рассказала мне Марина Ивановна об одном известном поэте, которого просили походатайствовать о ней в Союзе писателей. "М н е ходатайствовать о ней перед Союзом писателей? — патетически воскликнул поэт в "благородном" самоуничижении.— Это Марина Цветаева может ходатайствовать обо мне перед писательским миром!"

[5] ... круг интересов...

Из письма Марины Цветаевой Т. Имамутдинову / Около 18 августа 1941 года

Вам пишет писательница-переводчица Марина Цветаева. Я эвакуировалась с эшелоном Литфонда в город Елабугу на Каме. У меня к Вам есть письмо от и. о. директора Гослитиздата Чагина, в котором он просит принять деятельное участие в моем устройстве и использовать меня в качестве переводчика. Я не надеюсь на устройство в Елабуге, потому что кроме моей литературной профессии у меня нет никакой. <…> Очень и очень прошу Вас и через Вас Союз писателей сделать все возможное для моего устройства и работы в Казани. Со мной едет мой 16-летний сын. Надеюсь, что смогу быть очень полезной, как поэтическая переводчица.

[9] ...едва ли можно отобрать...

Из воспоминаний Лидии Чуковской / 1981 год

Мы шли по набережной Камы. <…>

— Одному я рада,— сказала я, приостанавливаясь,— Ахматова сейчас не в Чистополе. Надеюсь, ей выпала другая карта. Здесь она непременно погибла бы.

— По-че-му? — раздельно и отчетливо выговорила Марина Ивановна.

— Потому, что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может. Даже и в городском быту, даже и в мирное время.

Я увидела, как исказилось серое лицо у меня за плечом.

— А вы думаете, я — могу? — бешеным голосом выкрикнула Марина Ивановна.— Ахматова не может, а я, по-вашему, могу?

[11] ...и если издавать Цветаеву...

Записка Марины Цветаевой в Совет Литфонда / 26 августа 1941 года

В Совет Литфонда.

Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда.

М. Цветаева

[6] ...чуждо нам...

Из дневника Георгия Эфрона / 30 августа 1941 года

Мое пребывание в Елабуге кажется мне нереальным, настоящим кошмаром. Главное — все время меняющиеся решения матери, это ужасно. И все-таки я надеюсь добиться школы. Стоит ли этого добиваться? По-моему, стоит.

[2] ...в данном своем виде...

Предсмертная записка Марины Цветаевой Георгию Эфрону / 31 августа 1941 года

Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик.

[1] ...всего сказанного...

Из письма Бориса Пастернака Зинаиде Пастернак / 10 сентября 1941 года

Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике, узнай, где он и что с ним. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о "посторонних" заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ей. Она была на очень высоком счету в интеллигентном обществе и среди понимающих, входила в моду <…>. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом, и по многим другим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно.

© «Коммерсантъ Weekend», №28, стр.20, 28 августа 2015

Метки: 40-е, агитпроп и пиар, архивы_источники_документы, биографии и личности, даты, женщины, идеология и власть, известные люди, история, критика, культура, литература, нравы и мораль, общество и население, писатели и поэты, репрессии и цензура, ретро и старина, русофобия и антисоветизм, семья, смерти и жертвы, ссср, сталин и сталинизм, факты и свидетели, эпохи

mamlas.livejournal.com

«Попытка комнаты» Марины Цветаевой. Опыт интерпретации

«Попытка комнаты» Марины Цветаевой. Опыт интерпретации

Поэма «Попытка комнаты» представляет один из самых «герметичных», трудных для понимания текстов Цветаевой. Нам представляется, что выяснение причин «особой» сложности этого текста (даже в сравнении с другими далеко не простыми цветаевскими поэмами) может дать некоторые ключи к пониманию общего смысла и конструкции как всей поэмы, так и отдельных ее фрагментов.

Первая причина определяется включенностью поэмы в переписку Цветаевой с Борисом Пастернаком и австрийским поэтом Райнером Мариа Рильке, которая как раз летом 1926 года достигает максимума романической интенсивности[139].

Ближайшим стимулом к написанию поэмы, как уже отмечалось неоднократно комментаторами, послужило пастернаковское письмо от 20 апреля 1926 года, в котором тот описывал свой сон, а сама поэма была послана в письме Рильке 6 июня 1926 года. Это позволяет нам предположить, что поэма написана на своего рода языке-коде, практически неизбежно возникающем у регулярно и тесно общающихся собеседников или корреспондентов. Тем более это «затемняет» содержание текстов у писателей, которые и в произведениях, обращенных к большему кругу читателей, пользуются достаточно сложной системой выразительных средств поэтического языка (Цветаева же, бесспорно, принадлежит к их числу).

Второй причиной может являться функциональная направленность поэмы как текста-заклинания; свидетельство тому – хотя бы строки:

Три стены, потолок и пол.

Все как будто – теперь являйся…

А заклинанию и следует быть непонятным в сравнении с нормальным языком, его магические свойства от этого лишь увеличиваются.

Основное содержание поэмы – мысленное представление комнаты, где могло бы состояться свидание автора с адресатом, куда автор мог бы его «вызвать» (подобно тому, как в святочной ворожбе накануне Крещения гадают с зеркалом о суженом, женихе; чуть позже постараемся продемонстрировать, что гадание с зеркалом, вероятно, оказывается в цветаевской поэме одним из способов построения мнимой комнаты для встречи). Итак, для встречи выстраивается пространство комнаты с потолком, стенами и полом, а также перебираются возможные условия, времена и пространства, в которых эта комната или комната, подобная ей, могла бы существовать.

Для проверки этого предположения обратимся сперва к упомянутому уже письму Пастернака Цветаевой 20 апреля 1926 года: «<„.> Я видел тебя в счастливом, сквозном, бесконечном сне <…> Мне снились начало лета в городе, светлая, безгрешная гостиница без клопов и быта, а может быть, и подобье особняка, где я служил. Там внизу были как раз такие коридоры. Мне сказали, что меня спрашивают. С чувством, что это ты, я легко пробежал по взволнованным светом пролетам и скатился по лестнице. Действительно, в чем-то дорожном, в дымке решительности, но не внезапной, а крылатой, планирующей, стояла ты точь-в-точь так, как я к тебе бежал <…> Ты была и во сне, и в стенной, половой и потолочной аналогии существованья, т. е. в антропоморфной однородности воздуха и часа – Цветаевой <…»>.

Многие фрагменты поэмы легко прочитываются как прямые ответы на это письмо: отклик на «безгрешную гостиницу без клопов и быта» легко опознать в строках:

Гостиница

Свиданье Душ.

Дом встречи…

Отметим, что стоит лишь переставить слова местами, и мы получим заведомо «грешный» дом свиданий, быть может, здесь еще и намек на строки пастернаковского стихотворения «Из суеверья» – «О, не об номера ж мараться по гроб до морга…» (встречаться с возлюбленной в номерах – знак заведомой «пошлости». Подробнее о соотнесенности поэмы с этим стихотворением см. ниже).

«Как раз такие коридоры» угадываются в строках:

Только ветер поэту дорог

В чем уверена – в коридорах…

«Стенная, половая и потолочная аналогия» прямо связывается со стенами, потолком и полом конструируемой в воображении комнаты, что упоминается в поэме неоднократно.

Таким образом, если мы предполагаем, что поэма Цветаевой явилась своеобразным ответом на письмо Пастернака, то комната оказывается прежде всего комнатой из пастернаковского сна (в котором Цветаева к тому же и сама «присутствовала»). Этим может объясняться то, что

…Запомнила три стены,

За четвертую не ручаюсь —

во сне трудно точно «пересчитать» стены.

Впрочем, как и с большей частью других строк, образов и мотивов поэмы, это объяснение может быть не единственным – множественность значений ключевых образов, символов поэмы является важнейшей конструктивной особенностью. О том, что комната связана со сном, прямо говорится в строках:

…Комната наспех составлена,

Белесоватым по серу —

В черновике набросана.

Не штукатур, не кровельщик —

Сон <…>

…В пропастях под веками

Некий, нашедший некую.

Не поставщик, не мебельщик —

Сон <…>

То, что комната для мыслимого свидания помещается Цветаевой прежде всего во сне, – достаточно естественно. Неоднократно в письмах и стихах она говорила о сне как о полноценной форме контакта между людьми. Например: <«…> Мой любимый вид общения – потусторонний: сон, видеть во сне <…»> в письме Пастернаку 19 ноября 1922 года. Или в самом начале поэмы «К морю»:

…Из своего сна

Прыгнула в твой.

Снюсь тебе. Четко?

Глядко? <…>

…(сон взаимный).

Видь, пока смотришь:

Не анонимный.

О том же – «Авось, увидимся во сне…» в одном из стихотворений цикла «Провода» в 1923 году[140].

С мотивом сна, вероятно, связаны и строки:

<…> Точно старец, ведомый дщерью,

Коридоры: <…>

Здесь, пожалуй, имеется в виду Эдип, который в 1920-х годах мог легко ассоциироваться с автором идеи «эдипова комплекса» и толкователем сновидений 3. Фрейдом.

Встреча как встреча во сне, быть может, потому так часто и возникает в поэтическом и эпистолярном диалоге Цветаевой и Пастернака, что их физическая реальная встреча во времени и пространстве не только трудноосуществима – он в России, она – в эмиграции, но для обоих, видимо, понятно, что, осуществись она, – неясно, куда девать всю ту взаимную экзальтацию, которая с 1922 года наполняет их переписку. У обоих – семьи, дети и прочее. В письмах то и дело возникает вопрос: «Что мы будем делать, когда встретимся?» След этого вопроса остался даже в части письма к Рильке от 3 июня 1926 года, предваряющей саму поэму: «…Слова из моего письма Борису Пастернаку: „Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: „Мы поедем к Рильке““».

В то же время одной из регулярных существенных тем переписки Пастернака и Цветаевой становится поиск точек взаимного соприкосновения. За обсуждением общих знакомых – И. Эренбурга, Э. Триоле, Е. Ланна и др., литературных пристрастий, взглядов на жизнь и искусство, впечатлений детства – стоит, если можно так выразиться, поиск «духовного» пространства для встречи. Поскольку встреча в реальных пространстве и времени представляется малоосуществимой, корреспонденты создают пространство мнимое, мыслимое, литературное. К таким мнимым пространствам относится и прошлое – вспомним тщательное описание в их переписке всех обстоятельств четырех случайных московских встреч 1918–1922 годов, когда поэты практически не были знакомы. К подобным «духовным» пространствам можно отнести и совместную экзальтированную привязанность к Р. М. Рильке. Естественно, на роль такого пространства претендует и посмертное существование:

Дай мне руку на весь тот свет

Здесь мои обе заняты…

Общность впечатлений московского детства 1890–1900-х годов создает важнейшую часть этого мыслимого пространства. Так, в уже цитировавшемся письме от 20 апреля 1926 года Пастернака читаем о его впечатлении от автобиографической анкеты Цветаевой, из которой он узнает о сходстве музыкальных занятий их матерей и делает вывод о сходстве атмосферы, в которой их детство протекало: «<…> Вчера я прочел в твоей анкете о матери. Все это удивительно! <…> Утром, проснувшись, думал об анкете, о твоем детстве и с совершенно мокрым лицом напевал их, балладу за балладой, и ноктюрны, все, в чем ты выварилась и я <…>»

В письме 23 мая 1926 года Цветаева пишет ему: «<…> Почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет – тянуть тебя в свое? (Детство – место, где все осталось так и там)».

Неудивительно, что место для мыслимой встречи в поэме «Попытка комнаты» может приобретать черты сходства с этими духовными пространствами для «встреч», и естественно, что одним из первых «вариантов» конструируемой комнаты должна оказываться комната из цветаевского детства. Этим мы можем объяснить неоднократное появление в поэме «детского» мотива:

…Детских ног в дождеватом пруфе

Рифмы милые: грифель – туфель —

Кафель…

Отметим, что упоминание «рифм» можно прочитать как намек на метафорическую «рифмовку» детских впечатлений Пастернака и Цветаевой.

…Как река для ребенка – галька,

Доля – долька, не даль – а далька.

В детской памяти струнной…

Не забудем, что центральной «рифмой» детства обоих поэтов были музыкальные занятия – собственные и материнские, на это, кроме «струнности», могут указывать и «доли» музыкальные. К детско-музыкальному ряду можно отнести и

…На рояли играл? Сквозит.

Дует. Парусом ходит. Ватой

Пальцы. Лист сонатинный взвит.

(Не забудь, что тебе девятый.)

Сравним со строками стихотворения из книги Пастернака «Темы и варьяции» (1923): «Так начинают года в два, от мамки рвутся в тьму мелодий…»

Всплывает «детский» мотив и в строках:

…Даль с ручным багажом, даль – с бонной…

…Так же, как деток – аисты <…>

С детскими впечатлениями можно связать и еще один мотив поэмы – пушкинский. В автобиографическом очерке «Мой Пушкин» (1937) Цветаева описывает Пушкина как главный стержень детских воспоминаний, и первое из них – висящая на стене в материнской комнате картина, изображающая последнюю дуэль Пушкина: «…Была картина в спальне матери – “Дуэль”. Снег, черные прутья деревец, двое черных людей проводят третьего, под мышки, к саням – а еще один, другой, спиной (выделено нами. – К.П.) отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес <…> Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. Потом я узнала, что Пушкин – поэт, а Дантес – француз» (т. 5, с. 57).

Не содержится ли в последней фразе объяснение появления среди процитированных строк, в которых мы искали «детский» лейтмотив, мотива Франции в строках:

…Кафель… в павлиноватом шлейфе,

Где-то башня, зовется Эйфель.

Как река для ребенка…

С «комнатой» же московского детства при сопоставлении с «Моим Пушкиным» можно связывать и строки:

…Вырастешь как Данзас —

Сзади.

Ибо Данзасом – та,

Званым, избранным, с часом, с весом,

(Знаю имя: стена хребта!)

Входит в комнату – не Дантесом…

Помимо фразы, что Дантес в «Моем Пушкине» «отходит спиной», с мотивом «стены спины / стены хребта» может связываться и еще один фрагмент очерка, где Цветаевой описано детское гуляние на Тверском бульваре к памятнику Пушкина: «…Мне нравилось от него вниз по песчаной или снежной аллее идти и к нему по песчаной или снежной аллее возвращаться, – к его спине с рукой, к его руке за спиной, потому что стоял он всегда спиной, от него – спиной и к нему спиной, спиной ко всем и всему, и гуляли мы всегда ему в спину, так же, как сам бульвар всеми тремя аллеями шел ему в спину…» (т. 5, с. 61).

Очерк «Мой Пушкин», впрочем, напрашивается на связь с «Попыткой комнаты» еще до описания картины на стене материнской спальни. Уже в первых строках отчетливо возникает мотив «комнатный»: «Начинается как глава настольного романа всех наших бабушек и матерей – “Jane Eyre” – Тайна красной комнаты.

В красной комнате был тайный шкаф.

Но до тайного шкафа было другое, была картина в спальне матери – “Дуэль”».

Отметим, что и у шкафа – не четыре, а «три стены».

Возможно, в поэме присутствует еще один след пушкинского мотива. В строках «…Не штукатур, не кровельщик – Сон…» и «…Не поставщик, не мебельщик – Сон…» можно уловить «звуковой» намек на одну из «Повестей Белкина» – «Гробовщик», действие которой происходит в Москве. Герой ее переезжает с Басманной на Никитскую (то есть из района, где прошло московское детство Пушкина, в район, где прошло детство Цветаевой). В новой квартире гробовщика мебель еще не расставлена как следует (ср.: «…Теперь являйся! Оповестит ли ставнею? Комната наспех составлена…»), и в эту-то комнату к герою и являются во сне все те, родственников кого он обманул при похоронах.

Помимо новой наспех обставленной комнаты и созвучия суффиксов (гробовщик / мебельщик, поставщик / кровельщик) обнаруживается и сходство в мотивах сна, сверхъестественных посетителей. Наконец, пушкинская повесть также создает именно московскую «мистику», Москва же сама по себе вполне может играть роль одного из пространств для встречи поэтов «на воздушных путях».

За «пушкинско-дуэльным» мотивом в поэме вполне логично следует мотив революции: вспомним, что первое запомненное Цветаевой о Пушкине-поэте – «что его убили». Гибель же Пушкина традиционно, и в революционной России еще более, связывалась с представлением об особой, трагической судьбе русских поэтов.

Сама же «революционная Россия», а точнее Москва первых послереволюционных лет, подобно детству, естественно, могла для Пастернака и Цветаевой выступать в роли еще одного мысленного пространства, где они оказывались вместе. О восприятии Цветаевой революции не как события, но именно как целостной формы пространства и времени свидетельствует ее письмо к Рильке 9 мая 1926 года: «<…> Из русской революции (не революционной России, революция – это страна (выделено нами. – К.П.) со своими собственными – и вечными – законами”!) уехала я в Берлин <…>»

В связи с вышесказанным неудивительно, что первое же появление революционного мотива в поэме содержит несомненную перекличку с Пастернаком:

…Депеша «Дно». Царь отрекся…

Точно так же, как само за себя говорящее вводится название станции Дно, где произошло отречение Николая И, в пастернаковской революционной поэме «Высокая болезнь»:

…Два солнца встретились в окне,

Одно всходило из Тосно,

Другое заходило в Дне…

К мотиву «пространства» революции мы можем отнести и описание расстрелов на рассвете:

<…> Та сплошная спина Чека,

Та – рассветов, ну та – расстрелов <…>

Расстрелов массовых, но то и дело бессудных, тайных, трусливых – «в спину из-за спины». С расстрелами, очевидно, можно связать и

<…> Как внедрен человек, как вкраплен! <…>

(о крови на стенах комнаты, где расстреливают) и

<…> Кто коридоры строил

(Рыл), знал, куда загнуть,

Чтобы дать время крови

За угол завернуть <…>

(о тюремных коридорах, построенных так, чтобы стекала кровь)

Связать последние строки именно с революционным мотивом подталкивает и предыдущая строка:

<…> Коридорами – Карманьола! <…>

И наконец, и блоковские революционные «Двенадцать» отзываются в строках:

<…> Ветер, ветер, над лбом – как стягом

Подымаемый нашим шагом! <…>

Быть может, одним из наиболее естественных «пространств» для мнимой комнаты, где могло бы состояться «свиданье душ», является сама пастернаковская поэзия и соответственно заимствуемые Цветаевой из нее образы, обороты и сюжеты. Подобное неоднократно встречается и в цветаевских письмах. Например, 14 февраля 1925 года: «Борис, все эти годы живу с Вами, Вашей душой, как Вы с той карточкой» (имеется в виду стихотворение «Заместительница»). Таких возможных отзвуков пастернаковских стихов в поэме много.

Так, в строках

…Стол? Да ведь локтем кормится

Стол. Разлоктись по склонности…[141]

вероятно, отзываются строки из «Тем и вариаций»:

Мой стол не так широк, чтоб грудью всею

Налечь на борт и локоть завести

За край тоски…

В строке «…Те хоть южным на юг…», возможно, всплывает начало стихотворного фрагмента «Из записок Спекторского»: «Все стремятся на юг кисловодским этапом…»

Но в наибольшей степени, похоже, в поэме используется стихотворение из «Сестры моей – жизни» «Из суеверья», в котором описана комната, где герой-поэт специально селится для свиданий с возлюбленной. В нем описаны обои (стены) и дверь этой комнаты, объясняется необходимость съема комнаты вместо пошлых встреч в «номерах»:

О не об номера мараться

По гроб до морга…

(ср.: Гостиница / Свиданье душ)

Описывается соприкосновенье лбов и губ:

И чуб касался чудной челки

И губы фьялок…

(ср.: Лба – и лба / Твой – вперед / Лоб. Груба / Рифма: рот.)

В цветаевских же строках «Потолок достоверно пел» и «…Лишь звательный цвел падеж / В ртах…», быть может, отзывается «Наряд щебечет, как подснежник…»

Попробуем подвести предварительные итоги предложенного способа анализа поэмы – текст, представляющий собой в определенной мере одно из писем оживленной переписки трех поэтов, фактически лично не знакомых друг с другом, и являющийся формой «заклинания», призванного создать возможность, пространство для их встречи, описывает, «перебирает» в качестве таких пространств детство, революцию, поэзию, Москву, Пушкина, музыку и др. Причем этот «перебор» пространств идет не последовательно, а в виде не вполне отчетливых, ясных видений, как будто все они видятся во сне или возникают то несколько сразу, то по отдельности, например, в гадальном зеркале. Соответственно и все выделенные мотивы – детства и музыки, революции и Москвы и др. то всплывают, хотя и не очень четко, но изолированно, то, переплетаясь, сразу несколько в одном поэтическом образе. Такими образами, где можно уловить проявление одновременно нескольких мотивов, представляются помимо уже упоминавшихся выше: «письменный стол» – как символ поэтического творчества (объединяющего всех троих участников переписки), смерти (ср. позже у Цветаевой: «Вас положат на обеденный, а меня на письменный…»), судьбы (через судьбу «поэта»), «предмета», на котором пишутся письма, и, наконец, «бытового» предмета из реальной комнаты, например, Пастернака (вся обстановка этой комнаты обсуждалась в письмах Пастернака и Цветаевой). Письменный стол в поэзии Цветаевой может быть связан и с мотивом зеркала: вспомним ее строки 1933 года.

Стол

1

Мой письменный верный стол!..-

…Строжайшее из зерцал!

Спасибо за то, что стал

Соблазнам мирским порог —

Всем радостям поперек…

…Ты был мне престол, простор…

2

…Что завтра меня положат —

Дурищу – да на тебя ж!

«Бритвенный прибор», в котором присутствует мотив зеркала – предмета, используемого не только для бритья, но и при гадании о судьбе и при заклинании, мотив смерти (через бритву), мотив «быта»: оба эпистолярных собеседника Цветаевой – мужчины; «рояль» – мотив зеркала за счет полированной поверхности (ср. у Цветаевой в прозе: «рояль был моим первым зеркалом» – очерк «Мать и музыка»), мотив творчества, мотив судьбы поэтов Цветаевой и Пастернака, отказавшихся от музыки для литературы, мотив реальной комнаты с реальным роялем.

Рассмотрим теперь достаточно своеобразную структуру строф, рифм и ритма поэмы.

Начинается поэма 12 четверостишиями с рифмой МЖМЖ, перемежаемыми соответственно 11 двустишиями с мужскими рифмами. Все эти строфы написаны трехиктным дольником, где первые два икта – как будто две стопы трехсложные с ударением на последнем слоге (анапест) и третий икт – двусложная с последним ударным (ямб).

Далее следуют 6 четверостиший с дактилическими (неточными) парными рифмами, также написанных дольником, но здесь расположение двусложных и трехсложных иктов иное – между двумя трехсложными помещается двусложный, а ударными оказываются первые слоги «стоп» (дактилическая, хореическая, дактилическая). Среди этих строф одна строка чистого трехсложного дактиля – «Комната наспех составлена».

Далее 2 четверостишия с перекрестной рифмой ДМДМ с чередованием одно– и двухстопного ямба.

Далее 4 четверостишия с рифмой ЖМЖМ трехстопного ямба с одной перебивающей строкой двухстопного анапеста: «Те хоть южным на юг».

Далее 16 двустиший с женскими рифмами с таким же трехиктным дольником, главным образом, где первые два трехсложные с ударением на последнем (как стопа анапеста) и последний двусложный (как стопа ямба). От дольниковых двустиший начального отрывка отличаются рифмой.

Далее 7 четверостиший с перекрестной рифмой ЖМЖМ трехстопного ямба (с почти регулярным сверхсхемным ударением на первом слоге первой стопы – лишь несколько правильно-ударных строк – «Со всех сторон омыт» и «Оповестить по всей»).

Далее вновь 5 двустиший с женскими рифмами такого же дольника, как за 7 четверостиший до него (напоминающие сочетание стоп «анапест – анапест – ямб»).

Далее 2 четверостишия с перекрестной рифмой МЖМЖ двухстопного хорея.

В конце вновь появляются 6 двустиший с мужскими рифмами, то есть и по рифмовке, и по размеру – трехиктный дольник, возвращающиеся к ритмике начальных строк поэмы.

Выделяется как бы оборванная на гипердактилической рифме последняя строчка также дольника «Всеми ангелами».

Сравнивая стиховую и «смысловую» организацию поэмы, можно заметить их определенное тождество: одни ритмы исчезают, сменяясь другими, а затем возвращаются вновь, подобно тому, как вновь появляются уже «всплывавшие» мотивы, с мотивами же, которые то «звучат» изолированно, то вместе с еще несколькими, можно сопоставить перемежение дольников (причем двух типов), в которых то как будто присутствуют сразу два классических размера, то появляются строки «чистых» ямба, анапеста и дактиля. Подобная организация текста может быть сопоставлена с кубистической живописью, но, вероятно, с не меньшим основанием и с симфонической музыкой, законы которой Цветаева могла сознательно и достаточно профессионально имитировать, причем обращаясь к поэтам, которым эти законы были также хорошо знакомы. Вспомним хотя бы письмо Цветаевой Пастернаку в ответ на его оценку «Крысолова»: «Очень верно о лейтмотиве. О вагнерианстве мне уже говорили музыканты…» (/ июля 1926 года, то есть меньше чем через месяц после завершения «Попытки комнаты»).

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

biography.wikireading.ru

Урока русского языка в 5 классе Тема урока: Синтаксис и пунктуация. Тип урока: урок повторения и обобщения

Технологическая карта урока русского языка в 5 классе

Тема урока: Синтаксис и пунктуация.

Тип урока: урок повторения и обобщения.

Цель урока: повторить и обобщить сведения, изученные в разделе «Синтаксис. Пунктуация» в начальной школе.

Задачи урока:

Обучающие:

- повторить и обобщить знания лингвистических понятий данной темы;

- проверить умения находить и выделять грамматическую основу и второстепенные члены предложения, строить схемы предложений разных видов, отличать простые и сложные предложения;

- закреплять умение правильно оформлять на письме предложения разных видов.

Развивающие:

- продолжить развивать процессы самостоятельной мыслительной деятельности;

- создать ситуацию успеха, направленную на развитие творческих способностей учащихся;

- продолжить формирование коммуникативных навыков: слушания и говорения.

Воспитательные:

- формировать эстетический вкус к слову;

- содействовать формированию умений переносить знания, полученные на уроке, в новые жизненные ситуации;

- направить деятельность учащихся на создание творческого продукта.

 

Планируемые образовательные результаты:

Предметные: знать понятия синтаксис и пунктуация, словосочетание, предложение, знаки препинания общее определение второстепенных членов предложения; уметь анализировать текст с точки зрения роли в них знаков препинания.

Метапредметные: овладение приемами отбора и систематизации материала на определенную тему; умение вести самостоятельный поиск информации, способность к преобразованию, сохранению и передаче информации, полученной в результате чтения или аудирования.

Личностные: понимание определяющей роли родного языка родного языка в развитии интеллектуальных, творческих способностей и моральных качеств личности, его значения в процессе получения знаний.

Наглядно-демонстрационный материал: презентация по теме урока, раздаточный материал, индивидуальные карточки с заданиями, интерактивные таблицы.

Этап урока Деятельность учителя Деятельность учащихся Формируемые УУД
1. Мотивация и учебная деятельность. Вступительное слово.

- Добрый день ребята! Я рада видеть вас на уроке. Надеюсь, сегодня вы узнаете много нового и интересного.

Учащиеся приветствуют учителя. Познавательные: осознают учебно-воспитательную задачу.

Коммуникативные: обмениваются мнениями, учатся понимать позицию партнера.

2. Актуализация и пробное учебное действие. Лингвистическая сказка.

- Представьте себе, что вы смотрите мультфильм.

На экране появляются слова: с, ты, учишься, если, работать, умело, и, сделать, увлечение, же, она, интересный, строить.

- Что вы видите на экране?

- Как вы думаете, зачем на слайде появились эти слова, и что вы должны с ними сделать?

- Что произойдет с этими словами, если мы соединим их друг с другом, изменим, если нужно, их форму и расположим в определенной последовательности?

- Что же у вас получилось из этих слов в итоге?

- На экране мы видим слова.

Учащиеся пытаются распределить слова по частям речи, по группам, но зачем они появились на экране так и осталось непонятным.

- Если ты учишься с увлечением работаешь охотно отдыхаешь умело жизнь строишь правильно сделай же ее интересной и полезной.

- У нас получилось предложение.

Личностные: имеют мотивацию к познавательной деятельности.

Познавательные: выполняют учебно-познавательные действия в материализованной и умственной форме; осуществляют для решения учебных задач анализ, синтез, сравнение, классификации, устанавливают причинно-следственные связи.

Регулятивные: понимают учебную задачу.

Коммуникативные: задают вопросы, отвечают на вопросы других, формулируют собственные мысли, высказывают и обосновывают свою точку зрения.

3. Выявление места и причины затруднения. - У нас получилось одно предложение или несколько? Мнение учащихся может разделиться:

- У нас получилось одно предложение.

- У нас получились два предложения.-

Познавательные: устанавливают причинно- следственные связи, делают выводы.

Коммуникативные: задают вопросы с целью получения необходимой для решения проблемы информации.

Личностные: осознают свои возможности в учении; способны рассуждать о причинах своего успеха или неуспеха, связывая успехи с усилиями, трудолюбием.

4. Построение выхода из проблемной ситуации. - Что затрудняет чтение этого и осмысление предложения? Что нам поможет разрешить наше затруднение?

- Верно. Давайте расставим их.

- А сейчас давайте проверим, все ли знаки мы верно проставили.

На слайде появляется правильный вариант предложения, с расставленными знаками препинания.

- У нас получилось два предложения, которые мы можем назвать…

- Давайте вспомним, что мы называем текстом.

- Какие единицы мы вспомнили?

- С помощью чего мы можем понять смысл предложения?

- Какие разделы русского языка изучают слова, предложения, текст и знаки препинания в них? Сформулируйте тему нашего сегодняшнего урока.

- Нам помогут знаки препинания, которые здесь не проставлены.

Один ученик работает у доски, объясняя постановку знаков препинания. Остальные работают в тетрадях.

Учащиеся исправляют ошибки (если они есть), объясняя свою точку зрения.

Учащиеся проверяют знаки препинания. Самооценка.

- Текстом.

- Текст – это несколько предложений, связанных по смыслу и грамматически.

- Мы вспомнили слово, предложение и текст.

- Мы можем понять смысл предложения при помощи знаков препинания.

- Синтаксис и пунктуация.

Записывают тему урока.

Регулятивные: контролируют учебные действия, исправляют допущенные ошибки.

Коммуникативные: осуществляют совместную деятельность в парах с учетом конкретных учебно-познавательных задач.

5. Реализация построенного проекта. Словарная работа. Синтаксис (от греч. syntaxis – «построение, порядок») (& 24). Пунктуация (от греч. punctum – «точка») (&24).

Работа с интерактивными таблицами «Предложение» и «Словосочетание».

- Составьте и запишите предложение в соответствии с правилами синтаксиса и пунктуации.

Мы, проводить, счастливый, минута, за, письменный, стола.

- Выпишите из предложения все возможные словосочетания. Укажите главное и зависимое слово, задайте вопрос.

Учащиеся читают статью в учебнике.

Учащиеся рассматривают интерактивные таблицы, объясняя их.

- Мы проводим счастливые минуты за письменным столом.

- проводим (за чем?) за столом;

- за столом (каким?) письменным;

- проводим (что?) минуты;

- минуты (какие?) счастливые

Познавательные: осуществляют для решения учебных задач операции анализа, синтеза, сравнения, классификации, устанавливают причинно -следственные связи, делают обобщения, выводы.
6. Первичное закрепление с проговариванием во внешней речи. - Поэт М. Цветаева написала гимн письменному столу:

Мой письменный вьючный мул!

Спасибо, что ног не гнул

Под ношей, поклажу грез –

Спасибо, что нес и нес…

К себе пригвоздив чуть свет –

Спасибо за то – что вслед

Срывался! На всех путях

Меня настигал, как шах – Беглянку.

- Назад, на стул!

Словарная работа.

Запись на доске: стол – мул – шах.

- Как вы понимание в каком значении автор употребила слова мул и шах?

- Как вы поняли основную мысль этого поэтического отрывка?

- Стол, заваленный рукописями, книгами, - «навьюченный тяжелой поклажей мул» (домашнее животное).

- Стол, приказывающий поэту сесть за работу, - грозный шах, повелитель.

- Письменный стол разделяет с поэтом тяжесть труда, не дает поблажки, отдыха, призывает больше работать, дисциплинирует.

Регулятивные: учатся корректировать выполнение задания в дальнейшем.

Познавательные: развивают умение анализировать, сравнивать объекты.

Коммуникативные: создают условия для успешного сотрудничества с учителем, одноклассниками.

7. Самостоятельная работа с самопроверкой по эталону. Работа с текстом.

- Запишите текст, обозначая орфограммы и подчеркивая грамматические основы.

Марина Цв..таева ож..вила пис(?)менный стол, сравнил.. с деревом весной – с его живой корой, со слезами см..лы, с игрой л..ствы. Ж..вое дерево – сама ж..знь, но и стихи о чу(?)ствах и мыслях поэта тоже жизнь.

- Обратите внимание на знаки препинания. Сколько предложений в тексте?

- Какое из предложений соответствует схеме? - [ ], но [ ].

[ - O,O,O].

- Какой знак препинания помогает нам понять, что предложение закончено?

- Какие еще знаки конца предложения вы знаете?

- Марина Цветаева оживила письменный стол, сравнила с деревом весной – с его живой корой, со слезами смолы, с игрой листвы. Живое дерево – сама жизнь, но и стихи чувствах и мыслях поэта тоже жизнь.

- В тексте два предложения.

- Живое дерево - сама жизнь, но и стихи чувствах и мыслях поэта тоже жизнь.

- Марина Цветаева оживила письменный стол, сравнила с деревом весной – с его живой корой, со слезами смолы, с игрой листвы.

Учащиеся проводят самопроверку в паре по эталону.

- Точка.

- Восклицательный знак, вопросительный знак, многоточие.

Познавательные: осуществляют поиск необходимой информации (из материалов учебника и рассказа учителя, по воспроизведению в памяти).
8. Включение в систему знаний и повторения. 1. В каких предложениях правильно определена грамматическая основа?

А. Дети украсили класс гирляндами.

Б. Надо к уроку подготовить доклад.

В. Отвели они девицу вверх во светлую светлицу.

Г. Присутствующие с увлечением слушали рассказ старого охотника.

Д. Это стихотворение прекрасно.

Е. Лена прочитала его прекрасно.

2.Найдите предложение (-я) без пунктуационных ошибок:

А. Мать включила лампочки на ёлке и вся изба засветилась. Б. Все любят цирк и дети, и взрослые.В. «Помоги пожалуйста грядку прополоть» - попросила сестра.

Г. Заря в волну бросается с разбега, и сразу разгорается волна.

Д. Мир кажется красочной книгой.

Е. Кажется, дедушка был абсолютно прав!

- А, Г, Д, Е.

- Б, Д, Е

Регулятивные: учатся корректировать выполнение задания в дальнейшем.

Познавательные: развивают умение анализировать, сравнивать объекты.

Коммуникативные: создают условия для успешного сотрудничества с учителем, одноклассниками.

9. Рефлексия. - Запишите предложения, вставляя недостающие слова:

1. В синтаксисе изучаются ….

2. Правильно употреблять знаки препинания учит…

3. Мы начали изучать … и …

Учитель организует и сопровождает деятельность детей.

Выставление оценок за работу на уроке.

-Домашнее задание (дифференцированное):

  1. Для тех, кто сомневается:
Написать доклад на тему «История знаков препинания».
  1. Для тех, кто понял, но не может объяснить другому:
Найдите в рассказе И.А. Бунина «Косцы» предложения, в состав которых входят все второстепенные члены предложения. Выпишите 5 таких предложений, разберите их по членам предложения.
  1. Для тех, кто понял и может объяснить другому:
Составьте 3 карточки с деформирован ными текстами, в которых будут пропущены знаки препинания.4. Для умников и умниц: Составьте таблицу "Предложение", которая бы содержала все главные и второстепенные члены, части речи, которыми они выражаются. Таблица должна содержать обозначение второстепенных членов и примеры.

- Спасибо вам за урок. Урок окончен.

  1. В синтаксисе изучаются словосочетания и предложения.
  2. Правильно употреблять знаки препинания учит пунктуация.
  3. Мы начали изучать предложения и знаки препинания в них.
Познавательные: приобретают умения мотивированно организовывать свою деятельность.

Регулятивные: оценивают свою работу.

Коммуникативные: строят небольшие монологические выступления.

publekc.ru

Моя мать – Марина Цветаева. Попытка записей о маме (А. С. Эфрон, 2016)

© Эфрон А.С., 2016

© ООО «ТД Алгоритм», 2016

У меня плохая память, лишенная стройного порядка, присущего цветаевскому роду. Случаи, события, лица, хранящиеся в ней, не стоят на якоре дат и лишь приблизительно скреплены связующей нитью дней и лет. Вместе с тем помню я так много, что могла бы, если бы умела, написать страницами. Если бы умела. Но есть случаи, когда и неумелый обязан взяться за перо, а любовь и чувство долга обязаны заменить отсутствующий талант. Впрочем, так ли он необходим, когда пытаешься писать именно о таланте? Сумел же Эккерман обойтись без своего, одним гётевским!

Пройдут годы, придут люди, которым будет дано преодолеть преступное равнодушие времени, заставить его вернуть забытое, сказать умолчанное, воскресить убитое и попранное. В помощь этим людям я и пытаюсь записать то, что помню о матери – и о времени.

Попытка записей о маме

Первые мои воспоминания о маме, о ее внешности похожи на рисунки сюрреалистов. Целостности образа нет, потому что глаза еще не умеют охватить его, а разум – собрать воедино все составные части единства.

Все окружающее и все окружающие громоздки, необъятны, непостижимы и непропорциональны мне. У людей огромные башмаки, уходящие в высоту длинные ноги, громадные всемогущие руки.

Лиц не видно – они где-то там наверху, разглядеть их можно, только когда они наклоняются ко мне или кто-то берет меня на руки; тогда только вижу – и пальцем трогаю – большое ухо, большую бровь, большой глаз, который захлопывается при приближении моего пальца, и большой рот, который то целует меня, то говорит «ам» и пытается поймать мою руку; это и смешно, и опасно.

Понятия возраста, пола, красоты, степени родства для меня не существуют, да и собственное мое «я» еще не определилось, «я» – это сплошная зависимость от всех этих глаз, губ и, главное, – рук. Все остальное – туман. Чаще всего этот туман разрывают именно мамины руки – они гладят по голове, кормят с ложки, шлепают, успокаивают, застегивают, укладывают спать, вертят тобой, как хотят. Они – первая реальность и первая действующая, движущая сила в моей жизни. Тонкие в запястьях, смуглые, беспокойные, они лучше всех, потому что полны блеска серебряных перстней и браслетов, блеска, который приходит и уходит вместе с ней и от нее неотделим.

Блестящие руки, блестящие глаза, звонкий, тоже блестящий голос – вот мама самых ранних моих лет. Впервые же я увидела ее и осознала всю целиком, когда она, исчезнув на несколько дней из моей жизни, вернулась из больницы после операции. Больницу и операцию я поняла много времени спустя, а тут просто открылась дверь в детскую, вошла мама, и как-то сразу, молниеносно, все то разрозненное, чем она была для меня до сих пор, слилось воедино. Я увидела ее всю, с ног до головы, и бросилась к ней, захлебываясь от счастья.

Мама была среднего, скорее невысокого, роста, с правильными, четко вырезанными, но не резкими чертами лица. Нос у нее был прямой, с небольшой горбинкой и красивыми, выразительными ноздрями, именно выразительными, особенно хорошо выражавшими и гнев, и презрение. Впрочем, все в ее лице было выразительным и все – лукавым, и губы, и их улыбка, и разлет бровей, и даже ушки, маленькие, почти без мочек, чуткие и настороженные, как у фавна. Глаза ее были того редчайшего, светло-ярко-зеленого, цвета, который называется русалочьим и который не изменился, не потускнел и не выцвел у нее до самой смерти. В овале лица долго сохранялось что-то детское, какая-то очень юная округлость. Светло-русые волосы вились мягко и небрежно – все в ней было без прикрас и в прикрасах не нуждалось. Мама была широка в плечах, узка в бедрах и в талии, подтянута и на всю жизнь сохранила и фигуру, и гибкость подростка. Руки ее были не женственные, а мальчишечьи, небольшие, но отнюдь не миниатюрные, крепкие, твердые в рукопожатье, с хорошо развитыми пальцами, чуть квадратными к концам, с широковатыми, но красивой формы ногтями. Кольца и браслеты составляли неотъемлемую часть этих рук, срослись с ними – так раньше крестьянки сережки носили, вдев их в уши раз и навсегда. Такими – раз и навсегда – были два старинных серебряных браслета, оба литые, выпуклые, один с вкрапленной в него бирюзой, другой гладкий, с вырезанной на нем изумительной летящей птицей, крылья ее простирались от края и до края браслета и обнимали собой все запястье. Три кольца – обручальное, «уцелевшее на скрижалях»[1], гемма в серебряной оправе – вырезанная на агате голова Гермеса в крылатом шлеме, и тяжелый, серебряный же, перстень-печатка, с выгравированным на нем трехмачтовым корабликом и, вокруг кораблика, надписью – тебе моя синпатiя – очевидно, подарок давно исчезнувшего моряка давно исчезнувшей невесте. На моей памяти надпись почти совсем стерлась, да и кораблик стал еле различим. Были еще кольца, много, они приходили и уходили, но эти три никогда не покидали ее пальцев и ушли только вместе с ней.

Марина Цветаева. Феодосия. 1914 г.

В тот вечер, когда мама воплотилась для меня в единое целое, на ней было широкое, шумное шелковое платье с узким лифом, коричневое, а рука, забинтованная после операции, была на перевязи, и даже перевязь эту я запомнила – темный кашемировый платок с восточным узором.

Самое мое первое воспоминание о ней – да и о себе самой: несколько ступеней – на верхней из них я стою, ведут вниз, в большую, чужую комнату. Все мне кажется смещенным, потому что – полуподвал. Лампочка высоко под потолком, а потолок – низко, раз я стою на лесенке. Не пойму, что ко мне ближе – пол или потолок. Мама там, внизу, под самой лампочкой, то стоит, то медленно поворачивается, слегка расставив руки, и смотрит вовсе не на меня, а себя оглядывает. Возле нее, на коленях, – женщина, что-то на маме трогает, приглаживает, одергивает, и в воздухе носятся, все повторяясь и повторяясь, незнакомые слова «юбка-клеш, юбка-клеш». В углу еще одна женщина, та вовсе без головы, рук у нее тоже нет и вместо ног – черная лакированная подставка, но платье на ней – живое и настоящее. Мне ведено стоять тихо, я и стою тихо, но скоро зареву, потому что на меня никто не обращает внимания, а я ведь маленькая и могу упасть с лестницы. Это, мама говорила, было в Крыму, и пошел мне тогда третий год.

Из того лета не осталось в памяти ни людей, ни вещей, ни комнат, где мы жили. Впервые возник в сознании папа – он был такого высокого роста, что дольше, чем мама, не умещался в поле моего зрения, и первое мое о нем воспоминание про то, как я его не узнала. Мама несет меня на руках, навстречу идет человек в белом, мама спрашивает меня – кто это, а я не узнаю. Только когда он наклоняется надо мной, узнаю и кричу – Сережа, Сережа! (В раннем детстве я родителей называла так, как они называли друг друга, – Сережа, Марина, а еще чаще – Сереженька, Мариночка!)

Еще помнятся мамины шлепки, за то, что я с крутого берега бросила свой новый башмачок прямо в море. Шлепки помню, а море – нет, оно было такое огромное, что я его не замечала.

Следующее лето в Крыму уже заполняется людьми, событиями, оттенками, звуками, запахами. Уже врезается в память белая, нестерпимо белая от солнца стена дома, красные розы, их сильный, почти осязаемый запах и их колючки. Уже различаю море и вижу горизонт, но чувства пространства еще нет: море для меня, когда стою на берегу, – высокая сизая стена. Я – ниже его уровня. – Понимаю, что море хорошо только с берега. Купаться в нем – ужасно.

Когда меня, крепко держа подмышки, окунают в шипящую волну, я заливаюсь слезами и визжу не переводя дыхания. Потом мама вытирает меня мохнатой простыней и стыдит, но мне все равно, главное, что я – на суше. Чтобы приучить меня к купанью, моя крестная, Пра, мать Макса Волошина, бросается в море и плывет – прямо одетая. Когда она выходит на берег, с ее белого татарского халата, расшитого серебром, с шаровар и цветных кожаных сапожков ручьями льет вода. Но мне не смешно и не интересно глядеть на нее. Пра мне помнится очень большой, очень седой, шумной, вернее – громкой.

Временами рядом со мной возникает мой двоюродный брат Андрюша. Он – хороший мальчик, он – не боится купаться, у него чаще, чем у меня, сухие штаны, он хорошо ест манную кашу и даже глотает ее, он «слушается маму». Несмотря на то, что он так хорош, я все же люблю его на свой лад, мне нравится полосатый колпачок с кисточкой у него на голове, мне весело качаться с ним на доске, положенной поперек другой доски. Пусть мы с ним часто деремся, чего-то там не поделив, но я тянусь к нему, потому что чувствую в нем человека одной со мной породы: он так же мал и так же зависим, как я. Его так же, как и меня, куда-то уносят на руках в самый разгар игры, так же неожиданно, как меня, вдруг укладывают спать, или начинают кормить, или шлепают и ставят в угол. Он – мой единоплеменник и единственный настоящий человек в окружающем нас сонме небожителей.

Правда, первое наше знакомство вызвало у меня чувство настоящей ненависти. Это было, видимо, предыдущей зимой в Москве. В моей детской появился маленький белоголовый мальчик, в платьице и в красных башмачках. Это – говорит мама – твой брат Андрюша. «Мой брат Андрюша» неуверенно протягивает мне ручку, но я обе свои прячу за спину и начинаю больно наступать своими черными на его красные башмачки. Давлю изо всех сил, молча, сопя от зависти и гнева. У него – у него, у «брата Андрюши», а не у меня такие красивые красные башмачки! Мне нужно уничтожить их и раздавить, раз они не мои. Андрюша отступает, я наступаю – и все ему на ноги. Андрюша вцепляется мне в волосы, я с наслаждением – ему в лицо. Нас разнимают мамы – моя и его, нас хлопают по рукам, я воплю от досады, от неуменья выразить обуревающие меня страсти – у меня еще нет слов, и я не могу объяснить, что красные башмачки должны быть моими или пусть их вовсе не будет!

Именно этим крымским летом выясняется, во-первых, что я труслива – Пра подарила мне ежика, но страх и отвращение мое перед его колючками сильнее умиления перед тем, что он, не в пример мне, умеет пить молоко из блюдечка. Все гладят ежа – и мама, и Пра, Андрюша даже вперед забегает, – а я не могу заставить себя протянуть руку – к этому сгустку колючек, сам воздух вокруг них, кажется мне, колется!

Во-вторых, выясняется, что я совсем не умею есть. Я способна только жевать, жевать до бесконечности, но проглотить эту жвачку не в состоянии и старательно выплевываю ее. С борьбы с этими моими двумя первыми недостатками и начинает мама свою «воспитательную работу» – и на долгие годы. Она борется с моей трусостью увещеваньями, наказаньями, а с водобоязнью – просто купаньем – но обе мы стойки и не сдаем позиций.

– Ты боялась погладить ежика? Бог тебя наказал – теперь ежик сдох, понимаешь? умер, ну, уснул и никогда не проснется. Нет, разбудить его нельзя. Теперь ты и хотела бы его погладить, а уж поздно. Бедный, бедный ежик! – А все потому, что ты – трусиха!

Я горько плачу, долго, долго помню – да и по сей день не забыла, как ежик, подаренный мне Пра, сдох, умер, уснул навсегда из-за того, что я побоялась погладить его. Но все же не уверена, что заставила бы себя к нему прикоснуться, даже если бы наказавший меня Бог воскресил его тогда, снизойдя к моему горю.

А ела я в детстве действительно ужасно. Жевала, рассеянно глазея по сторонам или боязливо вперясь в маму, уже рассерженную, жевала, цепенея от сознания, что все это нужно проглотить – и не глотала. Жевала до последнего предела – а потом выплевывала. Плевалась, зная, что кара неизбежна, шла на нее с ослиным упрямством и христианским смирением.

Плевалась до того, что мама раздевала меня догола, вешала мне на шею салфетку с вышитой красными нитками кошачьей головой и надписью «Bon appetit» – подарок маминой сестры Аси – и, сама надев фартук, садилась напротив моего высокого стульчика с тарелкой манной каши и ложкой в руках. В кормлении моем принимали участие многие, каждый говорил, что в жизни не видывал такого случая, но тем не менее советы давали все. Пра, которую мама уважала и слушалась, советовала не кормить меня вовсе, пока я сама, проголодавшись, не попрошу есть. Мама согласилась. Лето было жаркое, я все пила молоко – три дня только молоко пила, а есть так и не попросила, так и не проголодавшись. На четвертый день мама сказала, что не согласна быть свидетелем гибели собственного ребенка, и вновь я сидела голая с салфеткой под подбородком и не могла проглотить ничего, кроме собственных слез.

(Много, много дет спустя, двадцатитрехлетней девушкой вернувшись в Советский Союз, я работала в жургазовской редакции журнала «Ревю де Моску». Телефонный звонок. «Ариадну Сергеевну, пожалуйста!» – «Это я». – «С вами говорит Елена Усиевич[2]. Вы помните меня?» – «Нет». – «Да, правда. Вы тогда были совсем маленькая… Как вы живете, как устроились?» – «Хорошо, спасибо!» – «А как едите?» – «Да я, собственно, достаточно зарабатываю, чтобы нормально питаться», – отвечаю я, озадаченная такой заботливостью. – «Ах, я вовсе не про то, – перебивает меня Усиевич, – едите как? Глотаете? Вы ведь в детстве совсем не глотали… Я до сих пор не могу забыть, как вы сидели голышом, с головки до ног перемазанная кашей, которой вас кормила М<арина> И<вановна>! И вот теперь узнала, что вы приехали, и решила вам позвонить, узнать…»)

Дом, в котором проходили мамины молодые и мои детские годы, уцелел и поныне. Это – двухэтажный с улицы и трехэтажный со двора старый дом номер 6 по Борисоглебскому переулку, недалеко от Арбата, от бывшей Поварской и бывшей Собачьей площадки. Тогда напротив дома pосли два дерева – мама посвятила им стихи «Два дерева хотят друг к другу» – теперь осталось одно, осиротевшее. В квартиру № 5 этого дома мы переехали из Замоскворечья, где я родилась. Квартира была настоящая старинная московская, неудобная, путаная, нескладная, полутораэтажная и очень уютная. Две двери из передней вели – левая в какую-то ничью комнату, с которой у меня не связано никаких ранних воспоминаний, правая – в большую темную проходную столовую. Днем она скудно и странно освещалась большим окном-фонарем в потолке. Зимой фонарь этот постепенно заваливало снегом, дворник лазил на крышу и выгребал его. В столовой был большой круглый стол – прямо под фонарем; камин, на котором стояли два лисьих чучела, о которых еще речь впереди, бронзовый верблюд-часы и бюст Пушкина. У одной из стен – длинный, неудобный, черный – клеенчатый или кожаный, с высокой спинкой – диван и темный большой буфет с посудой.

Вторая дверь из столовой узким и темным коридором вела в маленькую мамину комнату и в мою большую детскую. В детской, самой светлой комнате в квартире, – три окна. Окна эти в памяти моей остались огромными, с пола до потолка, такими блестящими от чистоты, света, мелькавшего за ними снега! Недавно, войдя во двор нашего бывшего дома, убедилась в том, что на самом деле это – три подслеповатых и – тусклых оконца. Такие они маленькие и такие незрячие, что не удалось им победить, затмить в моей памяти тех, созданных детским восприятием и дополненных детским воображением!

Налево от двери стояла черная чугунная печка-колонка, отапливавшаяся углем, за ней большой и высокий, до потолка, книжный шкаф, в котором стояли детские книги моей бабушки, М. А. Мейн, мамины и мои. В самом нижнем отделении шкафа жили мои игрушки, их я могла доставать сама, а книги мне всегда доставала и давала мама. К шкафу примыкала изножьем моя кроватка с сеткой, а изголовьем – к сундуку очередной няни. Ни больших столов, ни взрослых стульев в этой комнате не помню – однако, они должны были быть. Помню мягкий диван между крайним окном и дверью. Помню картины в круглых рамах – копии Греза, одна из них – девушка с птичкой. Над моей кроватью был печальный мальчик в бархатной рамке. Какие-то из этих картин – а может быть, и все они – были работы бабушки Марии Александровны. Детская была просторна, ничем не загромождена.

Выйдя из детской все в тот же узкий темный коридорчик, проводя рукой по левой его стене, можно было нащупать дверь в мамину комнату. Это была единственная на моей памяти настоящая мамина комната – не навязанный судьбой угол, не кратковременное убежище, за которое скоро нечем будет платить и которое придется сменить на другое, почти такое же, только рангом ниже и этажом выше…

Комната была небольшая, продолговатая, неправильной формы в виде буквы «Г», темноватая, т. к. окно было прорезано почти в углу короткой ее стороны – мешала смежная стена детской. Почти весь свет этого окна поглощался большим письменным столом. Справа на столе, вдоль короткой стенки закоулка, в котором помещался стол, стояли рядком книги, лежали тетради, бумаги. Среди безделушек (впрочем, «безделушки» самое неподходящее для маминого письменного стола слово! То были не безделушки, а вещи с душой и историей, далеко не случайные и не всегда красивые) – среди вещей, за которыми я, маленькая, жадно и бесполезно тянулась, быта высокая, круглая, черного лака коробочка с перьями и карандашами, называвшаяся «Тучков-четвертый»[3], потому что на ней был прелестный миниатюрный портрет этого двадцатидвухлетнего генерала, героя 1812 г. – в алом мундире и сером плаще через плечо. Очень соблазнительным было пресс-папье бабушки Марии Александровны – две маленьких металлических руки, выглядывавших из кружевных манжет, скрывавших пружину, две темных руки, цепко сжимавших пачку писем. Боязнь и любопытство вызывала странная черная фигурка Богоматери, когда-то привезенная дедом Иваном Владимировичем Цв<етаевым> из Италии. Это была средневековая Мадонна с лобастым личиком и широким разрезом невидящих глаз, величиной с ладонь, тяжелая, то ли чугунная, то ли железная. В животе фигурки открывалась двустворчатая дверка – Богоматерь оказывалась внутри полая и вся утыканная острыми шипами. – В средние века, – рассказывала мама, – в Италии была такая статуя – выше человеческого роста. В нее запирали еретиков – закрывали дверцу, и шипы пронзали их насквозь. Средние века, Италия и еретики были для меня понятиями весьма туманными, но, глядя на шипы и трогая их пальцем, я всей душой восставала против средневековой Италии и такой Божьей Матери – за еретиков!

Между столом и дверью находилось углубление, вроде ниши, задергивавшееся синей занавеской. На одной из полок лежала, завернутая в шелковый платок, белая гипсовая маска, снятая с папиного умершего от туберкулеза брата Пети. Прекрасное спящее это лицо, такое измученное и такое спокойное, похожее на папино, всегда вызывало у меня нежность и жалость. Я часто просила маму «показать мне Петю» и целовала сомкнутые, грустные, прохладные губы и закрытые большие-большие прохладные глаза.

Борисоглебский переулок, 6. Теперь здесь Дом-музей Марины Цветаевой.

Дочери Марины Цветаевой – Ариадна и Ирина. «Старшую у тьмы выхватывая – младшей не уберегла…»

«Он тебя знал, – говорила мама, – а ты его не помнишь. Он тебя любил. У него была маленькая дочка, которая умерла. У него была жена-танцовщица, которая его не любила…»

Дочка, которая умерла? Танцовщица, которая не любила? Как это все непонятно! Как можно умирать? Как можно не любить?

На полках было много всяких интересных вещей – морские звезды, раковины, панцирь черепахи – и стереоскоп и множество двойных фотографий к нему – Крым, мама, папа. Макс, Пра, мы с Андрюшей, еще всякие знакомые и просто виды. В стереоскопе все выглядело настоящим, совсем живым, хоть и неподвижным.

Стена по правую сторону двери была свободна, возле нее ничего не стояло, кроме старого вольтеровского кресла, к ней можно было подходить вплотную и водить пальцем по розам светлых обоев. Можно было погладить висевшую на ней красиво выделанную серо-голубую шкурку, подбитую красным сукном и отороченную суконными же зубчиками. Это – шкурка маминого любимого кота Кусаки, которого она привезла крохотным котенком из Крыма, везла 3 суток, за пазухой блузки-матроски. Кусака был умный, все понимал, как собака, и даже лучше. Он был настолько умен, что даже понимал назначение моего ночного горшочка и лучше, чем я сама, – с превеликим трудом и старанием пользовался им, цепляясь всеми четырьмя лапами за скользкие эмалированные его края. Вороватая кухарка, которую мама уволила, в отместку отравила Кусаку. Издыхающий Кусака, весь в пене, с всклокоченной, потускневшей шерстью, приполз через всю квартиру к маме – прощаться – и так и умер у нее на руках. Мама плакала навзрыд, я тоже голосила, а потом мы сели на извозчика и повезли дохлого Кусаку к скорняку. Тот предложил увековечить кота «как живого» – чтобы он вроде как бы крался за птичкой по ветке вроде как бы настоящего дерева! Несмотря на то, что птичку скорняк предлагал совершенно даром, в виде премии, мама не согласилась уродовать нашего Кусаку – и вот он превратился в эту самую шкурку, висящую на стене.

(Помню, еще до всякого кухаркиного вмешательства Кусака как-то раз заболел – ветеринар выписал рецепт, который мама долго хранила как образец непрофессионального стихотворства. Рецепт кошачьей микстуры гласил:

«Каждый час по чайной ложке Кошке – Госпожи Эфрон».)

Еще на стене висели небольшие, цветные, очень мне нравившиеся репродукция Врубеля – помню «Пана», «Царевну-Лебедь».

На противоположной стене был большой папин портрет, написанный приятельницей моих родителей, художницей Магдой (спросить у Лили фамилию) во время папиной болезни. Папа полулежал в кресле, с книгой в руке, ноги его были закутаны пледом. Фон портрета был ярко-оранжевым, то ли занавес, то ли условный закат…

Висел портрет над широкой и низкой тахтой, покрытой куском восточного в лиловато-зеленую расплывчатую полосу шелка, такого, из которого в Узбекистане и до сих пор шьют халаты. С потолка спускалась синяя хрустальная люстра с тихо звеневшими длинными гранеными подвесками, очень старинная и красивая. На полу, прямо под люстрой, лежала волчья шкура, казавшаяся мне по ее и моей величине медвежьей. Приятно было совать кулачок в разинутую волчью пасть и знать, что волк тебя не укусит, хоть клыки у него и настоящие!

От изголовья тахты до стены с Кусачьей шкуркой все пространство занимал огромный старинный секретер, из которого мама иногда доставала музыкальную шкатулку, довольно тяжелую, темного дерева с инкрустациями. Она играла несколько грустных, медленных пьесок, отчетливо выговаривая мелодию. Крутились медные валики с шипами, задевавшими за зубья металлического гребешка, весь механизм добывания музыки из валиков и нотных картонок с прорезями был очевиден, но шкатулка оставалась таинственной и волшебной. Помимо музыкальной шкатулки у мамы была еще и настоящая старая шарманка, купленная у настоящего старого шарманщика. И мама, и папа, и их молодые гости с увлечением крутили ручку шарманки, игравшей с хрипом и неожиданными синкопами «Разлуку».

Для того чтобы попасть на второй этаж квартиры, нужно было проделать весь путь обратно, через темный коридор в столовую, оттуда в переднюю, и, попав в другой коридор, подняться по довольно высокой и крутой лесенке. Лесенка оканчивалась площадкой, хорошо освещенной окном; на нее выходили двери большой кухни, куда мне, маленькой, ход был запрещен, ванной, чулана и уборной. Еще один, последний, коридорчик вел мимо маленькой комнаты (где всего только и умещалось, что кровать с ничем не покрытым матрасом, стол, стул и бельевой шкаф) в папину большую и не очень светлую, т. к. часть ее тоже кончалась каким-то закоулком; папину комнату я помню не очень отчетливо, т. к. в ней я бывала редко – из детской легко можно было забраться к маме или в столовую, а тут нужно было преодолевать лестницу, миновать запретную кухню, и вообще это было целое путешествие, на которое я отваживалась только после специального приглашения.

В папиной комнате была тахта у левой от двери стены, справа, у окна, стол письменный, в глубине – круглый, буфет, в котором жило печенье «Альберт» и «Мария» и еще какао в жестянке с голландской девочкой – неразрывно связанное в моей памяти с О. Э. Мандельштамом – но об этом позже!

Когда я бывала в гостях у папы, меня сажали за круглый стол, «угощали» печеньем, и оттого, что оно, такое знакомое и невкусное в детской, было «угощеньем», я с удовольствием и даже торжественностью ела его. Здесь как-то на Пасху подарили мне настоящую игрушечную Троице-Сергиеву лавру – целый ящик розовых домиков и церквушек – одноглавых и многоглавых – до этого у меня были только кубики, и, помнится, я была совершенно потрясена этим игрушечным городком, который можно было видоизменять по своему желанию. Лавра эта была у меня до самого отъезда за границу, когда мама меня уговорила подарить ее маленькому Саше Когану, потому что решила, что Саша – сын Блока (Блок, как говорили, был увлечен женой Петра Семеновича)… Я, очень легко дарившая игрушки, легко подарившая и эту и вообще ничуть не жадная, долго потом жалела свою «Лавру» и вспоминала о ней. К тому же Саша оказался всего-навсего сыном своего законного отца…

По нашей Борисоглебской квартире долго еще будет плутать моя память, цепляясь, как шипы валика музыкальной шкатулки, за многое, происходившее в тех комнатах, но с маленькой комнаткой, расположенной рядом с папиной, у меня связано только три ранних воспоминания, о которых и расскажу сейчас, чтобы больше в нее не возвращаться. Мы с моей тетей, папиной сестрой Верой, почему-то сидим на полосатом матрасе нежилой кровати и разговариваем. Вера спрашивает: «Ты меня любишь?» – «Ужасно люблю», – отвечаю я. «Ужасно люблю – не говорят, – поправляет меня Вера, – ужасно – значит очень плохо, а очень плохо – не любят. Надо сказать – очень люблю!» – «Ужасно люблю», – упрямо повторяю я. «Очень!» – говорит Вера. «Ужжжасно люблю», – уже со злобой повторяю я. Входит мама. Бросаюсь к ней: «Мариночка, Вера сказала, что ужасно любить нельзя, что ужасно люблю – не говорят, что можно только – очень люблю!» Мама берет меня на руки. «Можно, Алечка, ужасно любить – ужасно любить – лучше и больше, чем просто любить или любить очень!» – говорит мама и раздувает ноздри – значит, сердится на Веру.

Почему я так запомнила этот полосатый матрас? Потому что однажды нашла на нем настоящую конфетку! Никого, кроме меня и матраса, в тот миг в комнате не было, значит, в чуде повинен матрас, значит, на каждом матрасе бывают конфеты! И не раз я, к удивлению няни, перекапывала свою постельку в детской и сердилась, ничего не найдя! Найденная конфета была моей тайной, о ней я даже маме не сказала, и, может быть, именно поэтому другой конфеты никогда не находила.

Третье воспоминанье – за столом в маленькой комнатке сидит молоденькая, румяная, приветливая женщина, которую зовут «домашней портнихой». На ручной машинке она подрубает простыни и рассказывает маме, как она, девочкой, заснула и не могла проснуться, слышала, как приходил доктор и сказал, что она умерла, чувствовала, как ее положили в гроб, слышала и плач матери, и заупокойную службу, а проснуться все не могла. «Летаргический сон! – говорит мама. – Ведь вас же могли заживо похоронить!» Я цепенею от ужаса – похоронить – значит закопать в землю! Закопать в землю живую спящую домашнюю портниху! – «А что было дальше?» – с трепетом спрашиваю я. Мама вспоминает обо мне: «Эта сказка не для тебя!» – и уводит меня из комнаты. «Мариночка, ее заживо похоронили?» – «Да нет же, она проснулась и, видишь, сидит и шьет…» – «Мариночка, а куда гроб девали?» – «Не знаю, – говорит мама. – Наверное, подарили кому-нибудь». Я успокаиваюсь. Что такое гроб и похороны, я хорошо знаю, одна из моих, недолго у нас заживавшихся, нянь, та самая, у которой «сын на позициях», из-за чего она почему-то иногда плачет, часто тайком вместо прогулки водит меня в церковь – на похороны и заставляет прикладываться к чужим покойникам. Это, в общем, интереснее прогулки, т. к. Собачья площадка всегда одна и та же, а покойники – разные. К тому же они для меня нечто вроде церковной утвари, такая же непонятная и, видимо, необходимая для церкви принадлежность! Мне всегда очень хочется рассказать об этом маме, поделиться удовольствием, но детская память коротка, на обратном пути я все забываю. Тот единственный раз, что не забыла, оказался для няни роковым – мама немедленно рассталась с ней…

Сколько комнат было в нашей квартире – столько и миров, и разделявшие их границы легко и по собственной воле перешагивали только взрослые. От меня эти миры были ограждены многочисленными «нельзя», и первым из этих запретов был запрет вторгаться в жизнь старших. Но даже тогда, когда меня в нее допускали, «нельзя» продолжали преследовать меня – и только меня одну. Бывали дни, когда меня сажали за общий стол; взрослые – а их немало собиралось за нашим круглым столом – разговаривали, спорили, смеялись – движения их были свободны и голоса громки; на тарелках взрослых была какая-то другая, особенная еда. Они чокались красивым вином в красивых бокалах. А я должна была есть ненавистный шпинат или гречневую кашу, голубую от молока, причем есть «помогая себе корочкой», а не пальцами. Мне нельзя было «перебивать старших» и вмешиваться в их разговор, болтать ногами или опускать руку под стол, чтобы погладить дежурившего там пуделя Джека, а участие мое в застольной беседе обычно сводилось к словам «спасибо» и «пожалуйста». Такое положение вещей ничуть меня не тяготило, и, несмотря на то, что в детской я обретала полную свободу грубить няне, бегать, вопить и озорничать, свобода эта меня не привлекала: слишком пленительна была жизнь взрослых, и, чтобы прикоснуться к ней, я готова была вся, целиком, с головой влезть в китайскую туфельку «хорошего поведения».

«Хорошим поведением» ведала мама, и нельзя было даже помышлять о том, чтобы девочка, которая себя плохо вела, осмелилась проникнуть в ее комнату.

Мамина комната была праздником моего детства, и этот праздник нужно было заслужить. Он начинался, как только я переступала порог: для меня заводилась музыкальная шкатулка, мне давали покрутить ручку шарманки, мне позволяли поиграть с черепашьим панцирем, поваляться на волчьей шкуре и заглянуть в стереоскоп. Папа брал меня на колени и рассказывал такие сказки, каких никто больше не знал. Особенно я любила сказку про разбойников, но ее почему-то папа никогда не рассказывал в мамином присутствии. Сказка была такая: «Вот как-то раз девочка Аля осталась дома совсем одна… Папа ушел, и мама ушла, и няня ушла, и Джек ушел… Узнали про это разбойники. Вот вошли разбойники в дом. Вот они идут по лестнице. Вот они открыли дверь – смотрят: а где тут девочка Аля? Вот они вошли в переднюю – пошли сперва на кухню, а из кухни в ванную, а в руках у них ножи… («Булатные?» – дрожа, спрашиваю я. «Булатные», – эпическим тоном подтверждает папа.) …ищут они девочку Алю… Вот они вошли в папину комнату… смотрят под диваном – нет девочки Али! Смотрят в буфете – нет девочки Али! Смотрят в шкафу – нет девочки Али! Тогда выходят они из папиной комнаты… («Нет! нет! – в ужасе кричу я, т. к. мне необходимо во что бы то ни стало подольше задержать разбойников на верхнем этаже. – Еще не выходят! Они еще под роялем не смотрели!»)…Смотрят под роялем – нет там девочки Али! Тогда они идут в столовую… («Нет, нет, не в столовую! Они еще в уборной не были!») – Ах да, – невозмутимо продолжает папа. – Смотрят они в уборной – нет там девочки Али…»

Еще на стене висели небольшие, цветные, очень мне нравившиеся репродукции Врубеля – помню «Пана», «Царевну-Лебедь»

Мучительное путешествие разбойников продолжалось долго. С каждым шагом, неотвратимо, приближались они к детской, где пряталась девочка Аля. Напряжение и страх все нарастали – но папу это ничуть не волновало. Он не боялся, его-то ведь дома не было и не его искали разбойники!..»Вот они идут по коридору… все ближе-ближе… вот разбойник берется за ручку двери… вот – он – открывает – дверь…» Не выдержав, я визжу, и папа, сам почему-то оглядываясь на дверь, успокоительной, бодрой скороговоркой подводит сказку к счастливому, хоть и кровопролитному концу: «Но в это время как раз вернулся домой папа»… («И убил всех разбойников!» – в восторге завершаю я.) – «И убил всех разбойников», – подтверждает он. Какое счастье, какое освобождение! Я – спасена!

За исключением этой, все папины сказки были добрые и уютные. И сам папа был такой добрый и такой «лучше всех», что я решила выйти замуж только за него, когда вырасту.

На одной из полок с мамиными сокровищами лежали три бабушкины детские книги – г очевидно, самые любимые ею или по каким-то иным признакам самые ценные, т. к. мама их хранила у себя, отдельно от тех, которые находились в книжном шкафу, стоявшем в детской. Это были «Сказки Перро», и «Священная история» с иллюстрациями Гюстава Доре, и однотомник Гоголя, все три большого формата и в тяжелых переплетах. Еще не умея читать – я уже умела – на всю жизнь! – обращаться с книгами, ибо «нельзя» маминого воспитания в первую очередь относились к ним. Нельзя было браться за книгу, не вымыв предварительно руки, нельзя было перелистывать страницы, берясь за нижний угол, – только за верхний правый! и уж, конечно, нельзя было слюнявить пальцы, и заворачивать углы, и, самое для меня трудное, – ни в коем случае ничего не добавлять к иллюстрациям!

Сказки Перро, упрощая их, рассказывала мне мама, а показывал Доре. До сих пор вижу, как бредет Мальчикс-Пальчик в темном лесу среди деревьев с неохватными стволами и кудрявыми вершинами, вижу спящих с коронами на голове дочерей людоеда, пир в замке принца Хохлика, куда-то далеко едущую при свете месяца красавицу Ослиную Кожу.

Впрочем – рассказывали не только мне – рассказывать должна была и я сама – уметь передать своими словами услышанную сказку или объяснить то, что было изображено на картинках. Очень привлекали меня иллюстрации к Гоголю – по несколько подробных, мелких картинок на одной странице. О смысле и содержании их я должна была догадываться сама – Гоголя мне еще не рассказывали, он был недоступен моим 3–4 годам. «А это что? а это кто? а что он делает?» – спрашивает мама, я же, подыскивая сходство с чем-нибудь уже мне знакомым, отвечаю. Так, картинке, на которой были изображены Хома Брут, читающий над панночкой, сама панночка, бесы и летающая над ними крышка гроба, я дала следующее прозаическое толкование: «А это барышня просит у кухарки жареных обезьян». (Барышня – панночка, кухарка – Хома, крышка гроба – плита, бесы – жареные обезьяны.)

Один раз елку устроили в маминой комнате, и тогда, именно в тот раз, я впервые почувствовала, что радость где-то граничит с печалью; так хорошо, что почти грустно – почему? Та елочка была не такая уж большая – хоть и до потолка, но стояла не на полу, а на низеньком столике, покрытом голубым с серебряными звездами покрывалом; на серебряные звезды тихо капал разноцветный воск. Над каждой витой свечой дрожало и чуть колебалось золотое сердечко огня. И вся елка в сияньи своем казалась увеличенным язычком пламени невидимой свечи. Запах хвои и мандариновой шкурки; тепло, свет, множащийся и отражающийся в глазах взрослых. Было много глаз в тот сочельник, много гостей, но из глаз мне запомнились все те же самые любимые: – ярко-зеленые мамины, огромные серые папины; – а из гостей помню одну Пра и из всех подарков – привезенную ею из Крыма самодельную шкатулочку из мелких ракушек.

То была не первая елка, оставшаяся в памяти. Первая была… первая еще не граничила с грустью! Дверь в детскую, куда меня в тот день не пускали, вдруг открылась, и предо мною предстала огромная пирамида блеска, света, сверкающих мелочей, связанных в единое целое переливающимся серебром нитей и гирлянд. – «Что это?» – спросила я. «Елка!» – сказала Марина. «Где елка?» – спросила я, за всем этим блеском не разглядев дерева. И так и окаменела на пороге. Мама за руку подвела меня к елке, сняла с нее шоколадный шар в станиолевой обертке и подала мне – но елка от этого не стала мне ближе, и шоколаду не хотелось. Я была ошеломлена и даже подавлена. – «Пойди к гостям, поздоровайся», – сказала мама, и только тут, осмотревшись, я увидела, что вдоль стен на стульях сидели гости – много, и все взрослые, и все знакомые. Я покорно пошла здороваться с каждым за ручку, и каждого угощала своей шоколадкой, и все почему-то смеялись, глядя на меня.

Все это было непонятно, и я не могла сбросить с себя оцепенения, вызванного непривычным. И вдруг все изменилось, чудо стало реальностью, обрело смысл, получив свое подтверждение в еще одном чуде. Дверь открылась, и в нее, со словами «опоздал, опоздал!», вошел веселый, необычайно милый старик с длинной седой бородой. Папа и мама поспешили к нему навстречу, поспешила, вдруг расколдованная, и я. Старик взял меня на руки, весело расцеловал, борода у него была мягкая, от нее еще веяло уличным холодом. «Здравствуй, здравствуй, – сказал он мне, – а ты меня помнишь?» – «Помню, – твердо сказала я, – Вы – Дед Мороз!» И опять все засмеялись, а громче всех – «Дед».

Это был пришедший к нам в гости старый друг нашей семьи – друг еще бабушки моей Елизаветы Петровны Дурново, П. С. Кропоткин.

Что было на следующий день? Что бывает на следующий после праздника день? Не помню – стоит в памяти одинокая елка – без вчера и без завтра, и держит меня на руках веселый Дед Мороз, и стоят возле нас и смеются веселые, счастливые папа и мама, Сережа и Марина… И все. Сидим в столовой, обедаем за круглым нашим столом, собственно, только начинаем обедать – только что подали суп. Вдруг треск, короткий грохот, за ним дребезг, разверзается небо, и на стол, на самую его середину, падает наш черный пудель Джек. Все, как по команде, вскакивают, а Джек, разбрасывая лапами приборы и куски хлеба, в звоне битой посуды и катящихся по полу салфеточных колец, спрыгивает со стола и с поджатым хвостом убегает в детскую. За ним тянется след вермишели и бульона. Секунда всеобщего молчания, потом говор, хохот, смятение…

Где-то на чердаке Джек нашел лазейку, через которую выбрался на крышу, и, бегая там, угодил в потолочное окно нашей столовой. Рама подалась под его тяжестью, и Джек рухнул прямо на стол, к счастью, ничего себе не повредив и перебив сравнительно немного посуды.

Мама рассказывала, что я выучилась ходить, держась за хвост Джека, – он терпеливо водил меня за собой по всей детской. Джек был угольно черный, конечно, стриженый по пуделиной моде, умница и добряк. Загубила его все та же крыша – как-то он опять залез на нее, заметили его мальчишки, стали дразнить. Джек бросился на них прямо с крыши и разбился.

Я болею. Я лежу в кровати среди бела дня, и мне не разрешено вставать. Мама привела в детскую рыжего с проседью доктора Ярхо, который еще ее лечил, когда она была маленькая. Это ничуть не мешает мне вопить не своим голосом, когда он выслушивает меня и стучит по моей спине холодными пальцами. У меня воспаление легких. Это очень хорошо – папа и мама все время играют со мной, мерят мне температуру и рассказывают сказки.

Вечером, когда они думают, что я заснула, они уходят. Но я не сплю, это няня спит, я только на минутку закрыла глаза.

Из запечного сумрака вылезает медведь. Он там живет. Он подходит к моей кровати и начинает меня катать лапами, как кухарка – тесто. Я кричу – но напрасно… Няня спит, и в детской – все по-прежнему, все вещи на своих местах, горит лампа в углу, няня спит, – а меня катает медведь. Но вот скрипнула дверь, медведь мгновенно скрывается за печкой. – «Что ты? что с тобой? – спрашивает мама. – Что тебе приснилось?»

Какое там приснилось! Я вся в поту и долго не могу из валика, в который меня скатал медведь, опять превратиться в девочку.

Вообще-то я – тихий и хорошо воспитанный ребенок, но иногда – кажется, довольно редко, на меня находит злоба и буйство, я что-то требую, о чем-то спорю, топаю ногами. – «Э, – говорит папа, – да это к тебе Каприз пришел! Сейчас мы его выгоним!» Он достает из моего кричащего рта «Каприз» – такой маленький, что я не могу даже рассмотреть его, разжимает пальцы, дует на них, и Каприз улетает под потолок или в открытую форточку. Я успокаиваюсь и рада, что от него избавилась. А мама не всегда помнит, что виноват Каприз, и иногда вместо него почему-то наказывает меня – ставит в угол, и тогда Каприз еще долго бушует во мне, пока я о нем сама как-то не забуду.

У мамы есть знакомая, Соня Парнок – она тоже пишет стихи, и мы с мамой иногда ходим к ней в гости. Мама читает стихи Соне, та ей свои, а я сижу на стуле и жду, когда мне покажут обезьянку. Потому что у Сони Парнок есть настоящая живая обезьянка, которая сидит в другой комнате на цепочке. Обезьянка – темно-коричневая, почти черная, у нее четыре руки с настоящими ладонями. Личико у нее подвижное, почти человеческое, и в этом «почти» – самое привлекательное и страшное. Соня говорит, что обезьянка очень умная – однажды забыли спрятать ключ от замка, на который запирается цепочка, мартышка схватила его, открыла замок, освободилась от цепочки, поймала кошку, которую ненавидела за то, что та не сидела на привязи, и маникюрными ножницами остригла ей все когти, а потом выкупала ее в помойном ведре. Этими же ножницами обезьянка проколола глаза на всех портретах, висевших в комнате, – может быть, для того, чтобы они не видели расправы с кошкой? Но почему все это называется «умная обезьяна»?

Я – первый раз в цирке. Нехорошо пахнет и очень много народа. Сижу притихшая и не свожу глаз с лож – ложи висят в воздухе – как люди влезают туда, и, главное, как они вылезают? Неужели – прыгают? Ведь нигде – никаких лестниц. Боже, как хорошо, что мы сидим совсем в другом месте, а ведь могли попасть и туда, как те несчастные, и как бы мы дальше жили, папа, мама и я? Ведь уйти-то нельзя? Перед моим носом что-то происходит, какие-то лошади бегают, какие-то люди кувыркаются, но все это – на земле, я за них не беспокоюсь – вот те, что в ложах, что с ними будет? Где они будут спать и что есть? Как им помочь? Я пытаюсь посоветоваться с папой и с мамой, но, оказывается, здесь вдобавок и разговаривать нельзя… Только однажды сочувственное мое внимание отвлекается от лож – когда молодые люди в темных тужурках с блестящими пуговицами выводят на арену каких-то зверей. Я сейчас же узнаю и тех и других: «Студенты со львами! – кричу я в восторге, – студенты на львах катаются!» Львов я очень хорошо знаю по картинкам в книжках, и мне ли не узнать студентов, если и мой папа и его товарищи ходят в таких же тужурках с такими же пуговицами!

«Аля, ешь курицу!» – «Я не могу, Мариночка!» – «Аля, ешь курицу!» – «Мариночка, она противная!» – «Это не она противная, а ты противная. Жуешь, жуешь… глотай сейчас же!» – «Я не могу, Мариночка!» – «Не можешь? Слушай, что я тебе скажу. Если ты сейчас же, вот сию же минуту, не проглотишь, у тебя вырастет куриная голова! Слышишь?» – «Слышу, Мариночка!»

Но кто-то отзывает маму, я быстро выплевываю куриную жвачку в кулак и отдаю кошке, которая давно ходит вокруг моего стула и со стуком трется о него головой. Мама возвращается. – «Ну что, проглотила?» – «Проглотила, Мариночка! – Честное слово!» – «Ну смотри! а то вырастет куриная голова…»

Я мрачно возвращаюсь в детскую и щупаю свою голову. Кажется, начинается. Ну конечно, уж затылок какой-то не такой. Интересно, какая вырастает, вареная или сырая? Куриная-то голова, в общем, ничего, если дома сидеть. Ведь дома все будут знать, что это я. Может быть, даже любить будут. И вдруг – обжигающая стыдом мысль: а как же, если я поеду на извозчике?!

На несколько дней в детскую поместили большое зеркало. «Пусть пока постоит у Али», – сказала Марина. Из зеркала на меня смотрит другая девочка, и эта девочка – я сама. Но так не бывает. Когда рядом с той, другой, в зеркале появляется моя Марина, в этом нет ничего удивительного. Марину я всегда вижу со стороны, снаружи, а я – это я, и чувствую себя изнутри. Чувствовать себя изнутри и в то же время видеть со стороны – нельзя. Словом, я была одна, а потом «меня» стало две, и это – раздражает. Где живу другая я? В зеркале жить нельзя, оно гладкое, а для жизни нужен простор, пространство. За зеркалом никого нет. Может быть, между зеркалом и задней его, шершавой, неполированной стенкой? Нет, я слишком большая девочка. Что это, что это и зачем? Вторая я не дает мне покоя, притягивает меня. Она угадывает мои намерения, она предвосхищает мои действия. Только собираюсь показать ей язык, а она его высунула. Только собираюсь поразить ее затейливой гримасой, а она уже корчит такую рожу, что мне и не придумать.

Мария Александровна Мейн, мать Марины Цветаевой

Иван Владимирович Цветаев с дочерью Мариной. 1906 г.

И все же тайна разгадана, и помогла в этом Марина. Дело в том, что и она, и Сережа всегда и безошибочно узнают, когда я говорю правду, а когда неправду. Стоит мне соврать, как Марина смотрит мне в лицо и говорит: «А ведь у тебя на лбу написано, что ты неправду сказала». Сережа тоже читает то, что у меня написано на лбу, и мне остается только рассказать, как все произошло на самом деле. Именно это качество моего лба и позволило разоблачить девочку в зеркале. В следующий же раз, как меня, при помощи все той же надписи, признали виновной в очередном вранье, я бросилась к зеркалу. Вторая я уже была там. Пристально, хмурясь, как Марина, я стала рассматривать лицо девочки. Лобик ее был совершенно чист, без единой буквы, без единой каракули – просто удивительно чист. Итак, в зеркале была не я, а совсем чужая! У меня-то ведь надпись на лбу – Марина и Сережа только что читали, а у этой – ничего! Не я, не я, не я! Только платье такое же! Убедившись в этом и поторжествовав вокруг зеркала, я успокоилась. Мало ли чужих девочек на свете, и что мне до них! К тому же зеркало вскоре унесли из детской, а вместе с ним и обманщицу с чистым лобиком.

От нянек и только от них вся беда со штанами. Марина всегда знает, когда нужно их на мне расстегнуть. Даже если она разговаривает со взрослыми и совсем забывает обо мне, тихо играющей в уголке, Марина вдруг срывается с места, молниеносно отстегивает на мне три задних петельки от пуговиц лифчика и раздельным шепотом говорит на ухо: «Сейчас же – марш – на горшок!»

С няньками же не так. Няньки совсем не знают, когда мне нужно, а я тем более, потому что заигрываюсь и забываю. Мне часто бывает просто некогда вспомнить о штанах. Особенно на прогулке. Чаще всего это случается на Собачьей площадке, где няня, сунув мне в руки ведерко и совочек, спешит к другим няням и кормилицам. Иногда я играю одна, иногда с другими девочками, но так или иначе – всегда увлеченно. Бывает, что вспоминаю о необходимости уединиться только тогда, когда необходимость эта уже миновала. Но случается, что успеваю добежать до няни и, приплясывая, жду, пока она распутает и расстегнет меня. Няня же не торопится. Она увлечена рассказом великолепной кормилицы в таком ярком наряде и с такими бусами, что каждой «девочке из порядочной семьи» – а я именно такая и есть – хочется поскорее вырасти большой, чтобы тоже стать такой кормилицей. Кормилица говорит о чем-то для няни очень интересном, о взрослом, в рассказе ее то и дело слышно: «а барин», «а барыня». Няня рассеянно блуждает пальцами под моим пальтецом и платьицем, нащупывая петли и пуговицы, но – уже поздно. Домой я возвращаюсь подавленная предстоящим неизбежным разоблачением и наказанием. – «Няня, не говори Марине», – прошу я, чувствуя собственную низость. «А к чему говорить, – равнодушно отвечает няня, щелкая кедровые орешки, которыми ее угостила кормилица, – она и сама узнает».

Когда наконец открывается дверь в нашу квартиру, я уже с порога отчаянно кричу: «Сухбха, сухбха!» – «Ах, сухбха?!» – отзывается Марина издалека, и голос ее не сулит ничего доброго. Вот она подходит, вот она стремительно наклоняется надо мной и, не обращаясь к пламенеющим на моем лбу письменам, всегда зная все заранее, выдает мне надлежащую порцию шлепков. И это еще не все. Потом я сижу в столовой у камина, зимой ли, летом ли, все равно, и держу в руках уже выполосканные и отжатые няней штаны. И каждый, кто проходит мимо, лицемерно-участливым голосом спрашивает: «Это ты, Алечка? А что ты тут делаешь?» – «Штаны шушэ», – всхлипывая, отвечаю я.

То, что я действительно «ребенок из порядочной семьи», совсем недавно, все на той же Собачьей площадке и все по тому же поводу, подтвердил один господин, судя по его виду, тоже из порядочной семьи. Он сидел на скамейке совсем один, далеко от нянек и детей, и читал «Русские ведомости». На лице у него блестели и пенсне, и седая бородка клинышком. А на ногах были тоже блестящие «штиблеты» – черные штиблеты с резиночками и с ушками. Я очень хорошо разглядела их, потому что, ища уединения, нашла его у самых ног господина и с интересом наблюдала, как мой ручеек подбирается к его штиблетам. Заметил ручеек и господин. Он вскочил, с треском сложил газету, прошипел «а еще ребенок из порядочной семьи» и удалился. Спина у него была прямая и почему-то негодующая.

Марина подарила мне чашку с Наполеоном, чтобы мне было интереснее пить молоко. Из обыкновенной чашки оно очень плохо пьется. Эта чашка – вся золотая внутри, и чем больше выпиваешь молока, тем больше появляется золота. Снаружи она ярко-синяя, а Наполеон нарисован в белом кружочке – у него прямой нос, черные волосы, он смотрит вдаль. Он герой, он полководец, он император. И фокусничать, когда пьешь из такой чашки, – стыдно.

Няня поставила Наполеона на печку, чтобы немного подогреть молоко. Она так делала каждый день, и молоко, и чашка обычно чуть теплые. А на этот раз Наполеон перегрелся, я обожглась, выпустила чашку из рук и она разбилась на мелкие осколки.

В ужасе и горе, заливаясь слезами, я кинулась к Марине: «Мариночка, я разбила Наполеона! Мариночка, я разбила Наполеона!» Марина не рассердилась, она взяла меня на руки, утешала, говорила, что я не виновата. «Виновата! – кричала я, не унимаясь, – виновата! Я разбила Наполеона!»

Тогда Марина достала из шкафчика другую, ярко-синюю снаружи и золотую внутри, чашку. На ней в белом кружочке была нарисована красивая женщина с голыми руками и плечами, на которые спускались завитки черных волос. «Видишь, это императрица Жозефина, жена Наполеона. Он ее очень любил. И я тебе подарю эту чашку – взамен той – когда ты немножко подрастешь!» Но мне становится еще более жалко разбитого Наполеона. Оказывается, у него была жена! Жена императрица! Которой я разбила мужа…[4]

Сережа может очень хорошо нарисовать все, что захочешь, все, что ни попросишь. Особенно ему удаются львы. Про львов он рассказывает сказки – самые мои любимые, и тут же рисует их на бумаге. Еще он умеет «показывать льва» – делает лицо, как у настоящего льва, и этого папу-льва я люблю еще больше, чем просто папу. Марина же умеет «показывать рысь». У меня же ничего не получается, когда я тоже хочу показать льва и рысь, мне говорят «не гримасничай».

Папа и мама иногда называют друг друга шутя «лев» и «рысь».

Когда мы с Мариной ходим гулять, то всегда подаем нищим. Нищих очень много – это старые, сгорбленные, бедные, больные люди. Некоторые говорят «подайте Христа ради», другие молчат, но мы подаем всем. Обычно нищие сидят на скамейке или прямо на земле и держат перед собою шапку, в которую надо класть копеечки. У некоторых нищих бывает очень много копеек в шапке, эти, видно, богатые, а есть и такие, у которых шапка совсем пустая. Марина очень близорука, и поэтому я всегда показываю ей:

«Мариночка, вон нищий сидит!» Марина дает мне монетку, и я бегу опустить ее в шапку нищего. Вот и на этот раз – Марина еще ничего не видит, а я уже обнаружила нищего, сидящего на лавочке с фуражкой в руках. Бегу к нему с зажатой в кулаке копеечкой, опускаю ее в фуражку – этот нищий очень бедный, на дне его фуражки ни грошика. Зато одет он очень красиво, штаны у него с лампасами и фуражка с околышем. И борода у него красивая, расчесанная на две стороны. Но зато он неблагодарный и невежливый – вместо того, чтобы сказать «Спаси тебя Господь, деточка», он вскакивает и начинает так кричать на меня и на подошедшую Марину, что мы обе пугаемся. Марина достает лорнет и смотрит на нищего, а тот топает ногами, обутыми в блестящие штиблеты, и выкрикивает глупые слова: «издевательство! насмешка!». Марина складывает лорнет, хватает меня за руку, и мы убегаем за угол. – «Он сумасшедший, Мариночка?» – спрашиваю я в испуге. «Это ты сумасшедшая, – отвечает Марина, сердясь и смеясь. – Подать копейку генералу! генералу, сидящему на собственной лавочке возле собственного особняка! Как ты могла принять его за нищего?» – «Но ведь он старик, Мариночка!» Раз старик – значит нищий. Разве непонятно?

Я никак не могу научиться, во-первых, спускаться с лестницы, как взрослые, – мне непременно нужно ставить обе ноги на каждую ступеньку, и, во-вторых, отличать правую руку от левой, правую сторону от левой. В правой и левой сторонах нет ничего достоверного, ничего раз и навсегда, к чему можно было бы привыкнуть.

Такие прочные и незыблемые вещи, как, скажем, церкви и дома, по непонятным для меня причинам оказываются то справа, то слева, не сходя притом с места. Стоит мне, маленькой девочке, повернуться, как весь мир перемещается, здания и деревья, собаки и люди словно перебегают за моей спиной с одного тротуара на другой. Марина говорит, что все очень просто, что правая сторона всегда там, где моя правая рука. Но которая же из рук – правая? Та, которой я крещусь. Крещусь я одинаково и той, и другой. По одной из них иногда шлепают, говоря, что это – не та, но я забываю, по которой. Обе руки у меня совсем одинаковые, обе умеют держать и ложку, и карандаш. Ноги у меня тоже одинаковые, но башмаки для них – разные. Когда я обуваюсь сама, мне говорят: «не на ту ногу». Я переобуваюсь, и опять оказывается «не на ту ногу». Какая же нога – та? Какая же рука – та! Какая сторона – та!

Пока я ничего не знала про правое и левое, все было хорошо и ясно. Теперь все перепуталось и усложнилось, и в этой путанице не на что опереться, чтобы не ошибаться. Вот пришел гость – чаще всего это Володечка Алексеев, который всегда мне приносит подарки. Он, здороваясь, протягивает мне руку. Ага, вот, значит, с какой стороны у него правая рука! С этой же стороны должна быть и моя. Протягиваю свою – и, конечно, моя оказывается левой. Но почему же, почему? Марина, потеряв надежду объяснить мне, в чем тут дело, говорит папе: «Вот увидите, Сереженька, она так же, как и я, будет абсолютно неспособна к точным наукам!»

Наши с Мариной прогулки в храм Христа Спасителя всегда для меня отравлены лестницей. Подниматься по ней легко и весело, но ведь я заранее знаю, что с этих же ступенек придется спускаться, а я не умею спускаться с лестницы как все люди, как все дети, и Марина будет опять учить меня и сердиться. Так оно и есть. Уже позади огромные, гулкие, торжественные, раззолоченные глубины и высоты храма, такого большого, что внутри него стоит часовня, большая, как целая церковь. Уже позади стоящие вблизи от алтаря, обитые красным бархатом кресла, отгороженные от людей золотым шнуром. Это – царские кресла, на них сам царь сидит, на любом, на котором только захочет, во время службы.

Все приятное и красивое позади – впереди же бесконечная, вниз уходящая серая лестница, по которой я должна спускаться, как все люди.

kartaslov.ru


Смотрите также